↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Новые звуки (гет)



Автор:
Рейтинг:
PG-13
Жанр:
Ангст, Драма, Романтика, Флафф
Размер:
Макси | 1285 Кб
Статус:
Заморожен
Предупреждения:
ООС
 
Проверено на грамотность
Орфей и Эвридика - великий миф, на протяжении веков воплощающийся в истории по-разному. После ухода Кристины Дайе Призрак Оперы тоже решает внести свой вклад в развитие вечного сюжета. Гениальный музыкант потеряет Эвридику, позволив ей увидеть свое лицо. Вот только станет ли сам Эрик Дестлер Орфеем или Эвридикой? И затмит ли сияющая красота его возлюбленной темную бездну обиды и предательства? Свет Аполлона и тьма Диониса борятся за души музыканта и певицы не только на сцене, но и в жизни. Фанфик НЕ заморожен. Продолжение - на фикбуке:

https://ficbook.net/readfic/11533205
QRCode
Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
  Следующая глава

Часть 8. Неверие и иллюзии

Кристина сидела за швейной машиной, рука на колесике, нога на педали, голова где угодно — только не в мастерской.

Она была отчасти удивлена тем, как встретила ее мадам Антуанетта: несмотря на то, что в ателье она появилась только во вторник, ближе к обеду, хозяйка не стала ее ругать и даже не расспрашивала, где пропадала девушка.

Кристина была этому только рада: оправдываться ей сейчас было бы просто не под силу.

Эрик согласился принять ее обратно и даже не стал спорить, когда она сообщила ему, что не собирается ради уроков бросать работу в ателье.

В конце концов, она лишь хотела, чтобы он позволил ей слушать свою игру и пение, но ни на минуту не верила, что ее собственный голос удастся восстановить…

Не верила или не хотела верить? — зазвучал в ее голове знакомый язвительный тон; она только раздраженно повела плечами и продолжала шить.

Если бы он вернулся… Но этого не может быть, потому что не может быть никогда. Вольно маэстро считать, что он распоряжается всем на свете — но здесь, и правда, вряд ли сможет помочь даже он.

Кристина неожиданно изумилась собственным мыслям: когда это она стала так дерзко судить о своем всесильном учителе? Разумеется, ну разумеется, она никогда бы не осмелилась сказать ему эти слова в лицо… 

… Тем более, что в ту субботу ей действительно пришлось посмотреть ему — правда, не в лицо, хвала небесам, по-прежнему прикрытое маской, а в глаза.

Он высказал свое желание и ждал ответа. Она привычно склонила голову, чтобы не встречаться с его пронизывающим насквозь взглядом, но он столь же привычным жестом взял ее за подбородок и вынудил все же уставиться прямо в янтарно-желтые огни, горевшие в прорезях черной маски.

— Говорите, Кристина. Вы согласны? Вы пойдете на это условие? 

Темные зрачки буравили ее душу, и она, опять словно в каком-то полусне, пробормотала: 

— Да. 

Не отпуская ее подбородка, он продолжил: 

— Очень хорошо. Тогда вам придется выполнить и еще кое-какие дополнительные условия. Слушайте внимательно: когда к вам вернется голос — да, именно так, не если, а когда, вы расслышали правильно! — все права на него вы передадите мне. Вы не будете рисковать им под дождем или на ветру; будете хорошо питаться; постараетесь нормально отдыхать ночью и не говорить слишком много. Но главное — вы не будете петь нигде и ни для кого, пока ваш голос не сформируется окончательно. Я сам — подчеркиваю, я сам — решу, когда, где и в какой роли вы выступите впервые. И упаси вас Бог ослушаться меня — последствия будут крайне неприятными. Вы согласны? 

Она, находясь все в той же полуяви-полусне и не вполне отдавая отчет в своих словах, повторила: 

— Да.

— Прекрасно. — Наконец освободил он ее от тяжести своего взгляда. — Тогда, дорогая мадемуазель Дайе, вы заслуживаете хороший завтрак. А потом займемся делом.

Ощущение дежа-вю не проходило — он провел ее на кухню, усадил за стол, подал теплый черный чай с молоком и сдобные булочки со сливочным маслом.

Она вспомнила, как два года назад, в те две недели у него в гостях, он в каждой мелочи старался предугадать ее вкусы, не нарушая, тем не менее, режим питания, полезный для певицы.

Под его пристальным наблюдением она поела, потом он настоял, чтобы она немного отдохнула, и наконец пригласил ее в комнату, где стоял орган.

Она думала, что он сядет за него и сыграет ей, но он даже не поднял крышку инструмента.

— Вы сжимаетесь, как напуганный чижик, ваша грудь стеснена, в нее элементарно не проходит воздух, — ласково сказал он. — До того, как что-либо петь или даже просто слушать, вы должны вспомнить, как нужно дышать. Только целиком расслабившись, вы сможете снова отдаться музыке, и она принесет уже не боль, а облегчение. Сядьте поудобнее, закройте глаза, представьте самое приятное, что с вами когда-либо случалось… 

Весь следующий час он заставлял ее упражнять дыхание: она должна была глубоко вдыхать и выдыхать воздух через нос, затем, вдыхая через нос, выдыхать, наоборот, через рот; а потом делать такие выдохи, как будто остужала горячий чай.

Под конец ей стало даже смешно, так как Эрик велел ей выдыхать с шипением и со свистом, как будто она сама была кипящим чайником и делать вдохи только одной ноздрей, зажимая другую.

Наконец, он положил ладонь себе на живот и объяснил, как она должна двигаться при правильном дыхании. Если все остальное удавалось Кристине без особых трудностей, то последнее стоило неимоверных усилий: девушка вдруг обнаружила, что в животе у нее — хотя она и была сейчас без корсета — находится какой-то твердый комок, который болит при каждой попытке пропустить через него воздух.

Эрик только кивнул и продемонстрировал на себе, как следует массировать часть живота, где она ощущала это странное, немало обеспокоившее ее образование.

Она попробовала последовать его примеру, но ничего не выходило; тогда он попросил у нее прощения и, внезапно приложив свою руку к ее животу, в несколько движений размял злополучный комок, отчего он как будто совсем растворился…

На несколько мгновений она замерла, пытаясь понять свои ощущения: по телу, с головы до ног, как будто пробежал горячий ручеек, наполнивший ее приятной истомой.

Неужели он всего парой прикосновений настолько расслабил ее живот, что у нее появилось ощущение тепла во всем теле? Или это предвкушение его музыки?

Она вопросительно посмотрела на него, но он лишь резко сказал, не глядя на нее: 

— Не будем усердствовать для первого раза, идите к себе в комнату и отдохните. 

Она неохотно послушалась, уже отчаявшись услышать его игру — но сквозь полуоткрытую дверь до нее внезапно донеслись мощные и почти яростные аккорды.

Она остановилась, не дойдя до своего кресла. Звуки обнимали ее целиком, наполняли все ее существо; каждой клеточкой она двигалась вслед за ними; ее охватывал все больший восторг.

Она хотела, чтобы они не переставали, чтобы она вечно плавала в их бушующем море, как тростинка, упавшая со скалы… 

… Позже он снова позвал ее к себе; они вернулись к упражнениям с животом, который ей пришлось уводить назад и выдвигать вперед, молча или проговаривая отдельные слоги.

Ей казалось, что все это почти бессмысленно, она предпочла бы слушать его — вновь услышать его голос или хотя бы, и это уже было бы огромным счастьем, его игру! — но не спорила с ним, хорошо понимая тщетность этого занятия, а он со свойственной ему методичностью, от которой она уже успела отвыкнуть, заставлял ее повторять от начала до конца каждое упражнение, снова и снова, постепенно добавляя все новые задания.

Ни разу за все это время она не ощутила привычного кома в горле и веревок на груди. Ни разу он не рассердился, не повысил голос, но соблюдал абсолютное спокойствие и говорил с ней почти равнодушно и холодно, со всей возможной учтивостью; трудно было поверить, что из-под пальцев этого же человека какую-то пару часов назад лилась буря звуков, в которой она потерялась, как щепка в водовороте.

Он снова принял на себя роль терпеливого учителя, а она — его ученицы, только и всего…

Кристина внезапно рассердилась сама на себя и случайно испортила шов. «Только и всего?» А что еще ей нужно? Именно этого она и хотела…

Не дай Боже, чтобы он снова снял маску… снова столкнуться с исчадием ада, прячущимся под ней…

Вспомнив его лицо, она тихонько застонала, и товарка, работавшая рядом, удивленно посмотрела на нее.

Бессмысленно возвращаться к старому, бессмысленно по-детски обижаться на судьбу, вопрошая опять и опять, почему ее гений заключен в такую чудовищную оболочку.

Она неожиданно вспомнила, как он поил ее сонным отваром перед сном в субботу вечером — она не могла уснуть, под влиянием нахлынувших мыслей и ощущений самого разного рода, а он принес ей свое странное зелье, поставил на столик и педантично проследил, чтобы она выпила все до капли, не слушая возражений: «Это поможет вам расслабиться, мадемуазель. Отныне вам придется соблюдать режим, вы не должны терять часы сна».

Она вновь почувствовала себя как бы спеленутой в тяжелый кокон его заботы, отмерявшей каждое мгновенье ее суток, но теперь у нее возникло странное ощущение, как будто она раздвоилась: есть она — Кристина, спасшаяся от влюбленного монстра, ушедшая от Рауля, поступившая работать в ателье и совершенно безразличная Эрику, и есть ее тело — какой-то предмет, скорее всего — инструмент, который для него безусловно важен, за которым он тщательно ухаживает, который она сама отдала в его властные руки, и горе ей, другой Кристине, если она хоть как-то его повредит…

Впрочем, он ведь отпустил ее в мастерскую. Да, отпустил, хотя… 

Вечером в воскресенье, после очередных упражнений на дыхание, она решилась наконец сказать ему:

— Учитель… Эрик… Мне нужно будет уйти… 

Он не выказал особого удивления, хотя глаза в прорезях маски немного потемнели: 

— Куда же? 

— Я ведь работаю в ателье… Мадам Антуанетта будет недовольна, если я завтра опоздаю. Выведите меня, пожалуйста, на улицу, а там уж я доберусь сама. 

Он спокойно ответил: 

— Сегодня об этом не может быть и речи — ночевать вы будете здесь. Уже слишком поздно, чтобы просить мадам Жири проводить вас, а одну я вас на ночь не отпущу. И в любом случае, завтра нам нужно будет довести до конца первую часть занятий. 

Кристина робела под его взглядом, но все же нашла в себе смелость проговорить: 

— А как же… моя работа? 

— Не беспокойтесь, я обо всем позабочусь. Завтра вам не придется шить. А со вторника вы вернетесь, но будете проводить в ателье значительно меньше времени, чем раньше. 

— Но, Эрик… — растерялась она. 

— Мне показалось, или мы с вами о чем-то договаривались? 

— Да, но… 

Он пожал плечами: 

— Если вы снова хотите слышать меня, вам придется вернуть свой голос. Вы не услышите меня, если я не услышу вас. А трех дней упражнений для этого мало. Вы должны опять научиться дышать правильно, расслабить диафрагму до конца, начать выпевать звуки… Мы с вами пройдем заново весь тот путь, который уже проходили много лет назад — вы еще будете блистать на этой сцене… 

Она поежилась, а он все также смотрел на нее, только теперь в его глазах плескалась усмешка: 

— Почему вас так это пугает? Неужели вы думали, что достаточно прийти сюда и попросить меня спеть, чтобы получить желаемое? Нет, дорогая, для этого вам и самой придется потрудиться.

— Я не боюсь работы… Никогда не боялась. Я боюсь другого... У меня не получится! Как же вы не понимаете, что все закончено, Эрик! Я ничтожество, меня больше нет! — в сердцах выпалила наконец она, готовая выдержать его гнев.

Но он не рассердился, только ласково прошептал, снова взяв ее за подбородок: 

— Как вы, дитя, можете об этом судить? 

И, отпустив, медленно проговорил, глядя прямо в ее расширенные зрачки: 

— Дорогая, доверьтесь мне. Вы не сами создали свой голос — его создал я. Я же и верну вам то, что вы потеряли. Только слушайтесь своего ангела музыки. 

Она опять потеряла дар речи — он ни разу еще не вспомнил этого имени, которое она дала ему когда-то, и, используя которое, они предали друг друга…

А он продолжал: 

— Впредь вы будете работать в ателье не больше нескольких часов в день. Вам придется приходить ко мне после обеда — конечно, не этим ужасным путем, который вы проделали в пятницу ночью.

Он помолчал.

— Будете подходить к решетчатым воротам на улице Скриба, я буду ждать вас каждый день в три часа. Мы с вами будем заниматься понемногу, начиная с малого. Но повторяю: ключ к успеху — ежедневный усердный труд. И, конечно, режим: как я уже сказал, вам нельзя будет плохо есть и мало спать. Признайтесь, чем вы обычно обедаете? 

Затем она выдержала крайне неприятные несколько минут, за которые он подробно объяснил ей, как именно она губила свой дар в течение этих двух лет за собственным столом.

Он выдал ей список продуктов, которые, по его мнению, она должна будет употреблять в пищу, и, не слушая возражений, сунул ей в руки конверт с деньгами.

Почему-то ей было гораздо проще твердо отказаться от благородной помощи Рауля, чем от этих банкнот, заработанных неизвестно каким путем.

Ему ответить «нет» было невозможно — и Кристина отчетливо понимала, что, если бы он сейчас велел ей совсем забыть о мастерской и навсегда остаться здесь, она бы не смогла противостоять его воле.

Но он не сказал ей этого. Напротив, он даже обещал ей помочь уговорить мадам Антуанетту, чтобы она согласилась на сокращение рабочего дня…

И хуже всего, что Кристина не могла понять, приятно ей это или несколько обидно.

Она закусила нитку и по-детски наморщила лоб.

С одной стороны, он — наверное, впервые в жизни! — стремится учитывать ее желание независимости, самостоятельности, какой-то свободы от неусыпного контроля.

С другой — почему же, если он так боится за ее голос, то оставил ей перечень ценных указаний — словно письмо директорам — и даже конверт с банкнотами, но не пригласил жить у себя?

Разумеется, они не жених и невеста, и жить в одном доме с ним было бы неприлично в глазах общества, но ведь он почти заменил ей отца, да и потом, разве могли его смущать общественные условности, его, который два года назад готов был снести театр, лишь бы оставить ее здесь навсегда?..

И вот она сама, сама пришла к нему и готова… почти на все, а он…

Ответ на все свои сомнения она получила сразу же — закончив свою нотацию по поводу ее диеты, он все тем же ровным, сухим тоном сказал ей: 

— Дорогая мадемуазель Дайе, прежде чем вы ляжете спать, я должен дать вам еще одно объяснение. Пожалуйста, не думайте, что, принуждая вас приходить сюда каждый день, я в какой-то мере претендую на вашу личную свободу и на ваши… чувства. Проводить время вы будете не с Эриком, а с его музыкой, и Эрику нужно от вас только пение. Поэтому вы вольны работать, если хотите и жить, где хотите — главное, чтобы эта работа не мешала нашему с вами труду. Ничто больше не напомнит вам о прошлом — будьте уверены, оно умерло не только для вас, но и для Эрика. Более того, вы должны знать, что ваш голос вернется к вам только в том случае, если вы как можно скорее забудете все случившееся тогда, как дурной сон. Тех двух людей, с которыми все это было, уже не существует: люди как реки, они меняются каждый день, каждый час, каждый миг. Поверьте, я никогда больше не посягну на ваш покой — вы интересуете меня теперь только как драгоценная жила, разработав которую, я смогу создавать настоящие сокровища…

Его голос немного дрогнул от волнения, но, справившись с собой, он продолжал, а по ее пальцам почему-то вдруг забегали холодные мурашки, и она плотнее закуталась в подаренную им белую пуховую шаль.

— Я по-прежнему остаюсь вашим учителем, вашим ангелом музыки, если угодно, но Призрака Оперы вы должны похоронить. Мы с вами покорим сцену, вы принесете мне небывалый триумф! Но больше не будет никаких страданий и никаких глупостей. Оставим Диониса в покое под его маской и продолжим поклоняться одному Аполлону, — вдруг лукаво произнес он, и тонкие губы его изогнулись в усмешке.

Она вздрогнула. Эти слова что-то напомнили ей — что-то страшное, непоправимое, но что?.. 

…а он уже торопливо зашептал, подойдя к ней ближе: «Туман, туман, все растворится в золотом тумане, в нежной, просвеченной солнцем дымке, вы будете блистать, дорогая, забудьте все, вы будете моим голосом…» — и во всех членах наступила приятная истома, а ее голова склонялась все ниже и ниже, и наконец она крепко уснула.

Он подхватил ее и отнес в спальню, положил на ее ложе, укрыл одеялом, не переодевая, и быстро, на цыпочках, вышел вон. 

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — -

…Она не верит ему! В ее то испуганных, то растерянных, то слегка отстраненных серо-голубых глазах он читает недоверие к его словам, жестам, взглядам.

Она думает, что он опять обманет ее, как в тот раз, когда она ждала ангела музыки, а он оказался желающим ее мужчиной.

Но теперь все изменилось — ему больше не нужно от нее ничего, кроме голоса. И она должна будет уяснить это себе раз навсегда, иначе им не продвинуться вперед.

Но и он, он тоже должен уяснить себе это вместе с ней. В то мгновенье, когда он положил ей руку на живот, чтобы расслабить ее стянутые в один нервный комок мышцы — удивительно, как она вообще дышала все это время! — он почувствовал, как ему самому что-то перехватило дыханье, а на глазах выступили едкие слезы.

Конечно, он немедленно отослал Кристину в ее комнату и бросился за инструмент, вымещая на нем злость — не мог же он ударить свою ученицу, а ему, видит небо, хотелось это сделать!

А, собственно, почему?..

Он предпочитал не думать об этом, но, если он хотел помочь ей, то должен был видеть дорогу хотя бы на шаг впереди нее, а не мучиться ее же собственными вопросами.

И в тот раз тоже… когда он взял ее на руки, чтобы отнести в спальню из ванной, а потом переодел… Каждый раз, когда он касался ее, он чувствовал, как через все его тело проходила почти осязаемая горячая волна — он узнавал в этой волне гнев и ярость.

Но по отношению к кому? К ней? К себе?

Эрик ощущал под своими руками это чужое тело, которое он должен был снова превратить в идеальный инструмент — его инструмент.

Она не принадлежала ему целиком, как думал он когда-то, но голос рождался в ее недрах, голос был частью ее, и значит, к какой-то части ее он был до сих пор привязан — какую-то ее часть любил.

Но можно ли любить часть и не любить целое?

Он схватился за голову и заходил по музыкальной комнате, время от времени трогая клавиши органа — больше от отчаяния, чем из желания действительно что-то сыграть.

Не просто не любить — ненавидеть?

Нет, он не ненавидит ее. Он не ненавидит эту милую маленькую шведскую швею с чужим взглядом — взглядом, который научился предавать.

Не ее вина, если раньше он находил в этом ребенке, а позже в этой девушке, то, чего больше не находит.

Она-то ведь тоже видела в нем что-то, чего больше нет… Или в его случае — как раз есть?

Он ведь обещал ей, что по-прежнему останется ее ангелом музыки…

Она хочет работать, хочет иметь иллюзию самостоятельности.

Ну, а даже если и так, ему-то что за дело?

И почему, когда она заговорила об этом своем ателье — невозможно поверить, до чего дошла!.. — его охватило бешенство?

Хорошо, что получилось его сдержать — и получилось, в общем, вполне достойно, она вроде бы ничего не заметила.

Он ведь вовсе не стремится содержать ее, задаривать украшениями, предъявлять права на ее время и отношения с другими людьми.

О, отнюдь нет. Он готов обеспечивать ее всем необходимым, пока она здесь, но у него нет никаких возражений против ее ухода.

Потому что это больше не она; точнее, не та она, которую он хотел удержать здесь навсегда.

Возможно, когда-нибудь какой-нибудь дешевый романист докопается до его истории и захочет изобразить страсти, некогда кипевшие в оперном театре.

Собственно, далеко ходить не надо: достаточно почитать газеты за начало 1881 г. — вот они у него, красавцы, все выпуски, как на подбор — чтобы найти подробности произошедшего тогда на сцене.

Прочитав о премьере, на которой почтеннейшей публике открылось лицо кошмара, а также о похищении прекрасной певицы, и сложив два плюс два, этот новоявленный Дюма-père придумает трогательную историю о Красавице и Чудовище.

В истории главную роль будет играть одиночество Чудовища, готового на все, лишь бы удержать красивую девушку рядом с собой. Лишь бы ни за что на свете больше не быть одному — ведь никто и никогда, кроме нее, не согласится разделить ложе уродливого монстра. Да и она даст согласие только ради спасения своего прекрасного юного жениха… 

…Он злобно пнул подвернувшуюся кстати кушетку — та с грохотом отлетела в сторону — и заходил по комнате еще быстрее, заложив руки за спину.

Недалекий романист, конечно, не удосужится копнуть поглубже и узнать, где чудовище пропадало до того, как оказалось в Оперном театре…

И ему будет невдомек, бедняге, что в Персии к услугам монстра, только пожелай, было бы сколько угодно таких же очаровательных, покорных, трепетных девушек, ни у одной из которых при этом не было ее голоса.

А живя в театре, разве Эрик не мог воспользоваться своим положением, чтобы побыть, хотя бы немного, с любой из его балерин?

Но зачем ему покорный взгляд Красавицы, в котором не будет отражаться его музыка, его душа? Чужой взгляд?

И вот несколько лет назад — совсем ненадолго — ему показалось, впервые в жизни, что на него посмотрели родные глаза.

Он и сам не понял, зачем начал заниматься с ней; вначале он, несомненно, испытывал только жалость.

Вероятно, к подопечной Антуанетты Жири у него были те же чувства, что и у Антуанетты — к нему самому много лет назад, когда они повстречались друг с другом на цыганской ярмарке, и она помогла ему убежать от мучившего его выродка, спрятав в подвалах другого, давно сгоревшего театра…

Крохотный испуганный чижик, беспомощная сиротка, дочь нищего скрипача, умершего от лихорадки, да еще и иностранка…

Поначалу она даже плохо знала французский язык — сколько же он мучился, чтобы поставить ей произношение и интонацию, как смешно она растягивала слова и удваивала согласные, и ей все никак не удавалось грассирующее «р» в собственном имени, зато мягкое «ль» выходило замечательно.

Зачем родной отец привез ее сюда?

Когда-то Эрик думал — только для того, чтобы она могла услышать его, а он — попробовать себя в роли ее приемного отца.

И он старался, как мог.

Всегда следил, чтобы она была хорошо одета, обута, сыта, чтобы не попадала в неприятные положения…

Наказывал ее обидчиков, покупал ей какие-то сладости, передавая их через Антуанетту или подбрасывая прямо в дортуар, если та восставала против чрезмерного баловства…

Словно домашний доктор, следил, чтобы она не простужалась, словно домашний учитель при дворе принцессы, был к ее услугам в любое время, готов был ответить на любой ее вопрос, даже самый смешной… 

— Ангел, а почему звезды не падают с неба? А люстра в нашем зрительном зале может упасть? Почему в радуге семь, а не восемь цветов? Почему, когда наши балерины подпрыгивают на сцене, они не взлетают? А если очень сильно оттолкнуться, можно взлететь? Вы уверены, что нет? А вы сами пробовали? Впрочем, что я говорю, вы же ангел… 

Он не помнил, когда начал учить ее музыке — в его представлении забота и была музыкой, музыка — заботой, они сливались воедино, и он не понимал, где заканчивается беспокойство за ее здоровье и начинается волнение о ее будущем успехе, который в конечном счете должен был стать и его успехом…

Да полно, любил ли он этого ребенка ради него самого или только ради себя?

Тут перед его глазами — он уже утомленно присел на стул перед органом и опустил голову на руки — услужливо нарисовалось воспоминание.

Она мечется по своей постели в бреду, каштановые кудри рассыпаны по низкой подушке, щеки красные, как переспелый гранат, светлые глаза полуприкрыты и блестят каким-то нехорошим блеском, она просит: «Батюшка, пожалуйста, позвольте мне искупаться в этом озере, сейчас так жарко»…

У нее жар и, вероятно, от той же болезни, что свела в могилу ее отца, ведь инфлуэнца бывает много опаснее, чем принято думать — а он стоит у ее изголовья, скрытый лишь тонкой занавеской, и дрожит больше, чем она, шепча кому-то всесильному сквозь слезы: «Пожалуйста, только не отнимай ее. Все, что хочешь, все, что хочешь, мой голос, ее голос — только не отнимай».

Позднее, когда жар у нее спал, ему казалось, что он и сам был тогда в каком-то бреду, ведь никогда в разумном состоянии он бы не предложил такого страшного обмена…

Зачем жить, если не будет ее пения? Бетховен был глух, а Бах слеп — но она, она должна быть безупречна, она — его скрипка, а он ее дирижер… 

…И, возможно, иногда он был жесток со своей скрипкой. Она приходила на занятия в часовню, усталая после репетиций, как выжатый лимон, а он требовал, чтобы она выкладывалась целиком, чтобы не пропускала ни одного раза, чтобы выучивала до последней ноты все, что он ей задавал…

Еще одно воспоминание. 

Тринадцатилетняя Кристина заходит в часовню, она еще не девушка, но уже и не девочка — угловатый застенчивый подросток, стесняющийся своих платьев, колен, локтей…

Вчера он слышал, как она, расплетая косу, жаловалась в своем дортуаре маленькой Мэг, что никогда, никогда не станет такой, как прекрасные Карлотта или Серена — примадонна и прима-балерина Оперы.

Она чувствует себя почти мальчишкой, такая нескладная, такая нелепая… И вот, вместо того, чтобы готовиться к их занятию, она два часа подряд перебирает какие-то дурацкие разноцветные ленточки, какие-то заколки, румяна, тайком позаимствованные ею из чьей-то гримерной…

Убедившись, что ни одна ленточка и ни одна баночка румян не способны совершить чудо — из гадкого утенка превратить ее во взрослую девушку — она расстроенно засыпает со слезинками на светлых, чуть рыжеватых ресницах…

А на уроке она поет, как никогда, плохо, внимание безнадежно отвлечено: не попадает в ритм, пропускает слова, берет дыхание не в тех местах, допускает тремоло — словом, ошибается, где только может, как будто специально хочет его разозлить.

И он злится.

Он стоит за стеной, сжимая кулаки, и кричит — а в гулком пространстве часовни под каменным сводом его голос резонирует, как гром с горы Синай — что она ленива, что ее голова забита глупостями, что своей нерадивостью она предает его, своего ангела, и, что еще хуже, предает память своего покойного отца.

Что, если бы отец мог слышать ее, он бы умер во второй раз, уже со стыда.

Что, если она еще хоть однажды посмеет прийти на занятие, не подготовившись, он больше не явится ей, его дар покинет ее навеки, и она останется в полном одиночестве, никому не нужная и всеми презираемая.

А она, покорно выслушав все это, садится прямо на пол в углу часовни, обхватывает свои коленки, прикрытые шерстяной коричневой юбкой, длинными худенькими руками, сцепив пальцы в замочек, и начинает рыдать; рыдает судорожно, навзрыд; тут он внезапно осекается, с ужасом понимая, что теперь не сможет подойти и обнять ее, крепко прижав к себе и погладив по голове, как бы ему ни хотелось это сделать…

Оказывается, вместо того, чтобы преподать урок ей, он получил его сам: ему больно, больно так, как не было никогда в жизни, даже в его собственном проклятом детстве, в той ярмарочной клетке, и он понимает, что никогда больше не поднимет на нее голос, никогда не использует его против нее, не скажет ей этих ужасных, несправедливых слов, в которых нет ни грана правды..

А она все плачет, и плачет, и тихо повторяет: 

— Ангел, простите… Я не знаю, что на меня нашло… Я такая жалкая, некрасивая… Я, наверное, совсем ничего не стою и никому-никому не нужна…

И тогда он делает единственное, что можно предпринять в такой ситуации — начинает петь.

Он поет нежно-нежно, девическим голосом, поет так, как ему хотелось бы, чтобы когда-нибудь запела она.

Трели порхают вокруг нее, поправляя локоны на висках, утирая слезы, гладя по щекам; и вот она неуверенно, пока еще несмело — неужели ее Ангел больше не сердится? — начинает улыбаться, бледный лоб розовеет, она тихонько встает и осторожно расправляет складки на платье…

Для нее одной играют сегодня райские арфы, она — королева небесного двора, и разве важно теперь, что малышка Жамм в буфете шипела Коринне, будто «эта тощая дылда Кристина такая уродина, правильно сделали, что не взяли ее в балет».

И все-таки смутное сомнение все еще гложет ее, и, когда его последняя трель замолкает, она еле слышно спрашивает: 

— Ангел… А когда мадам Жири сказала, что мне больше не нужно заниматься танцами, потому что все равно я не буду балериной… Это ведь не оттого, что я слишком некрасивая? Что я испорчу своим видом весь кордебалет? Так говорит Жамм… 

Про себя он клянется сделать так, чтобы эта Жамм в следующий раз нашла в своей обеденной тарелке как минимум двух, а лучше трех дохлых крысят, а вслух отвечает: 

— Это оттого, мое милое дитя, что ты заслуживаешь большего. Твое будущее — не танцы, а музыка, и скоро ты станешь божественным инструментом, на котором будет играть только твой ангел.

— И вы правда не бросите меня? 

— Никогда. Разве можно бросить самый прекрасный инструмент на всем белом свете? 

Эрик судорожно вздохнул и провел рукой по лицу. Откуда ему было знать, что в один прекрасный день скрипка сама восстанет против своего скрипача и пожелает его бросить первой?

А что ему делать теперь?

Как заставить ее забыть о тех его мольбах в подземелье?

Как помочь ей поверить, что с прошлым действительно покончено?

И главное — как ему снова начать петь для нее? 

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —

— Виконт де Шаньи сегодня не принимает, — ответил персу вышедший на звонок лакей. Дарога, однако, был не из тех, кто отступает перед столь незначительным препятствием.

— Передайте виконту, — мягко настаивал он, — что дело касается бывшей мадемуазель Кристины Дайе. 

Вскоре после этого Хамида проводили в графский особняк — несколько мрачного вида здание XVI века, чудом сохранившееся нетронутым в этом квартале.

Мощные серые стены, высокие окна с решетками, изящный портик с садиком и фонтаном во внутреннем дворе…

По широкой мраморной лестнице, уставленной вазами с цветами, его провели в гостиную — залу с большим камином, довольно традиционно и несколько помпезно убранную в стиле «буль»: мебель была инкрустирована перламутром и бронзой; каминная полка полна фарфоровых статуэток, изящных и не очень; кресла обтянуты малиновым шелком, на полу, радуя глаз перса, лежал зеленый с черным узором ковер, а по стенам были развешаны многочисленные семейные фотографии.

Перс ненадолго остался один и, заложив руки за спину, принялся ходить по зале, разглядывая эти изображения. Строгие благородные черты господ и дам в элегантных европейских одеяниях смотрели на него с черно-белых портретов; их лица дышали достоинством древнего рода; отдельные неправильности и неприятные штрихи сглаживались общим благостным и торжественным выражением.

Спроси его, перс и сам не мог бы сказать, что же так отталкивало его в европейской культуре, из-за чего он готов был рискнуть немилостью шаха в те времена, когда она еще имела какое-то значение.

Возможно, это наследие французских просветителей — странных господ в непомерно пышных париках, которые, скрипя своими перьями над толстыми энциклопедиями, смотрели на его народ как на экзотическое племя варваров и мнили, что только они, избранные Аллахом европейцы, несут в мир светоч истинных ценностей?

А может быть, это отталкивающее нечто родилось еще раньше, в те времена, когда из французской деревни исчезли последние следы крепостной зависимости, и каждый смерд почувствовал себя чуть ли не хозяином на своей родине?

Или во время революции, когда открылись шлюзы насилия (Хамид сглотнул), все тайное, стыдное, стало явным, и каждый «гражданин» (ну и словечко!) возомнил себя вправе решать судьбы бывшего королевства?

Кто знает, не раздражают ли его, покорного традиционным установлениям перса, эти бунтарские замашки свободолюбивой Европы, первым бастионом которой является Франция?

Но вот перед ним портреты знатных дворян — тех, кого пощадила революция прошлого века; тех, чьи лица, следуя его логике, должны быть ему милы и приятны — и все же, именно глядя на их отталкивающе-надменные и самодовольные выражения, он в который раз чувствует отвращение к своей судьбе, забросившей его к этим западным варварам, так далеко от родного крова… 

Прерывая его размышления, в гостиную зашел молодой виконт. Перс немедленно склонился в низком поклоне, на который Рауль ответил таким же поклоном; затем они обменялись церемонными приветствиями; наконец виконт предложил дароге кресло у камина и спросил, чему обязан удовольствием принимать его у себя. 

Перс исподтишка наблюдал за молодым человеком. Он помнил его бледным, довольно слабохарактерным юношей, который, однако, воспламенялся страстью при каждом упоминании имени Кристины Дайе.

Сейчас виконт, казалось, несколько возмужал: плечи стали чуть шире, над верхней губой появилась щеточка светлых усов, а в глазах — какое-то новое, несколько серьезное и грустное выражение, далекое от прежнего бездумного веселья.

Виконт был единственным сыном любящих и нещадно баловавших его родителей, которые не могли нарадоваться на наследника и, весьма строго воспитывая дочерей, сыну позволяли делать все, что только душа пожелает.

Перс помнил, как де Шаньи небрежно упомянул об этом два года назад, когда Хамид позволил себе выразить сомнение в том, разрешат ли родители виконта заключить ему помолвку с оперной певицей.

Что ж, вот и наступил момент проверить истинность его слов.

Хамид начал, как всегда, издалека, уснащая свою речь многочисленными цветистыми оборотами, среди которых не последнее место занимали пожелания здоровья всему дому де Шаньи в целом и молодому виконту в частности, а затем внезапно спросил: 

— Надеюсь, бывшая мадемуазель Дайе также пребывает в добром здравии? 

Виконт вздрогнул: 

— «Бывшая»? Вы сказали, «бывшая»? Вам что-то известно, мой друг? 

Перс смутился: 

— Я имел в виду… ваша супруга… или… ваша невеста… 

Виконт нервно сглотнул и мужественно посмотрел дароге прямо в глаза: 

— Мадемуазель Дайе — не моя супруга и не моя невеста. 

В груди у Хамида что-то екнуло. Между ними воцарилось неловкое молчание, и, так как виконт, сидевший на стуле напротив перса и пристально глядевший на него, по всей видимости, не собирался его нарушать, тому пришлось ответить: 

— Месье виконт, я позволил себе осведомиться у вас о здоровье мадемуазель Дайе только потому, что два года назад, как мне кажется, вы принимали в ее судьбе некоторое участие. Я нижайше прошу прощения за дерзость. 

Виконт откашлялся и, потерев подбородок, нерешительно проговорил: 

— Дорогой мой друг, вы вовсе не должны просить прощения. На самом деле, вы, как никто иной, заслуживаете знать все о моих отношениях с… мадемуазель Дайе. Ведь именно вы так самоотверженно пожелали помочь мне в деле ее спасения от подземного монстра. 

При этих словах перс слегка сощурился.

А де Шаньи продолжал: 

— Выслушайте меня, месье, и простите, если я покажусь вам чересчур взволнованным, но, я уверен, вы будете снисходительны к моему состоянию. После нашего освобождения из подвалов чудовища я отвез мадемуазель Дайе в наш особняк. Она, как вы можете себе представить, испытывала тяжелейшее нервное потрясение. Неделями она не приходила в себя, плакала, видела кошмары… О, негодяй! — юноша сжал кулаки, но, тут же придя в себя, продолжал: — Потом она стала жаловаться на отсутствие голоса и на то, что ей не хватает воздуха… Я возил ее на прогулки, приказывал слугам почаще открывать окна в ее спальне… Пытаясь как-то развлечь ее, иногда предлагал ей спеть для гостей — вы понимаете, в узком домашнем кругу, среди самых близких друзей — но каждый раз ей становилось так плохо, как будто ее действительно душило это… этот омерзительный урод!!!

Перс внимательно слушал его.

— И так прошло несколько месяцев. Помолвка… да, помолвка. Конечно, я не имел ни малейшего намерения ее расторгать. Честно вам скажу, что родители, безусловно, были не в восторге от этой партии, но согласились с моим решением, как соглашались всегда с любым моим капризом. Но на этот раз… на этот раз речь ведь шла не о капризе, а о серьезном и взвешенном решении. И мне никто не чинил препятствий. Кроме нее! 

Дарога нахмурился: 

— Прошу прощения, месье? 

— Вы не ослышались, друг мой. Она ушла от меня, — кивнул виконт. — Ушла, не предупредив, не пожелав даже поделиться своими сомнениями и страхами. Просто в один прекрасный день исчезла, предоставив мне самому догадываться, где ее искать — и это после всего, что произошло в тех подвалах со мной и с вами… 

— Куда же она пошла? В театр? — пробормотал перс, забыв о восточной учтивости. 

— О нет, она не могла бы туда пойти. Ведь, как я говорил вам, она жаловалась, что у нее пропал голос. А ведь она не танцевала, а была хористкой, а потом — хоть и совсем недолго, по вине чудовища — примадонной. Без голоса она никогда бы не смогла вернуться на сцену. 

— Виконт, — тихо возразил перс, — но ведь чудовище и привело ее на сцену, без него эта девочка никогда бы не стала звездой. Если вы говорите, что ее голос был утерян, то не может ли быть, что она, находясь все еще под влиянием своего душевного расстройства, захотела вернуться к нему, чтобы он снова сделал ее певицей? 

Юноша застыл. Было видно, что подобная мысль ни разу за все это время не приходила ему в голову. 

— Опомнитесь, друг мой! Как вы могли даже предположить этакую бессмыслицу! Разве Кристина, ценой столь тяжкого потрясения спасенная нами из подземелья, могла бы по доброй воле вернуться к своему мучителю? Он же просто опасный убийца, не говоря уж о его лице… 

— Но правда и то, что он был ее учителем на протяжении многих лет, — осторожно возразил дарога. — Разве легко отречься от былой привязанности, пусть у нее и оказалось столь ужасное лицо? 

— Месье Хамид, вряд ли это возможно, — несколько надменно заявил виконт (и казалось, только его безукоризненная вежливость помешала ему сказать: «Вы забываетесь»). — Кристина страдала и находилась немного не в себе, но безумна она все же не была! И ваше заблуждение развеется, как только вы узнаете, где я обнаружил ее спустя всего несколько дней после побега. Мадемуазель Дайе устроилась работать в швейном ателье. 

Перс уставился на него во все глаза, окончательно позабыв о приличиях: 

— Прошу прощения, месье? 

— Да, в швейном ателье, — повторил де Шаньи. — У кузины мадам Жири. Она сама сообщила мне об этом. Я пробовал убедить ее вернуться, пробовал обрисовать все недостатки ее нынешнего положения. Но она ясно заявила мне, что хочет независимости… Она даже не согласилась принять от меня самую бескорыстную помощь, — несчастным тоном закончил он.

Перс не мог прийти в себя от изумления; услышанное противоречило всему, что он знал о женщинах и об обращении с ними даже в этой варварской стране. 

— И вы не попытались увезти ее оттуда против ее желания? Юная девушка, почти девочка, не может знать, что для нее лучше! — воскликнул он. 

— Разумеется, я попытался! — с отчаянием отозвался виконт. — Дорогой мой друг, да я готов был, если потребуется, силой усадить ее в карету. Но она сказала мне тогда… — Он вдруг изменился в лице. — Сказала ужасные слова: если я увезу ее насильно, то буду ничем не лучше чудовища, но только, в отличие от него, у меня не будет его музыкального дара! 

Перс стиснул зубы. Несчастный глупец, наивный юноша… А сам-то он, безмерный дурак, тоже хорош — на какую-то долю мгновенья поверил, что девушка действительно стремилась к самостоятельности. Да она до сих пор живет только воспоминаниями об Эрике, мечтает только о том, как бы снова спеть с ним дуэтом! 

Должно быть, он совершенно перестал владеть собой, так как юноша удивленно поглядел на него.

Дарога опомнился, и лицо его, застывшее перед тем в жесткой гримасе, с какой он некогда смотрел на публичные казни, вновь озарилось мягкой сочувственной улыбкой: 

— Дорогой виконт, простите за любопытство, но скоро я объясню вам его причину. Виделись ли вы с тех пор еще с мадемуазель Дайе? 

Виконт покачал головой: 

— Нет. Она поклялась мне, что обратится ко мне в случае нужды, но за полтора года ни разу не дала о себе знать. А я не привык навязывать свое общество тому, кому оно неприятно. Благодарение небу и вам, дорогой месье Хамид, я сумел оказаться полезным ей в те страшные дни — и бесконечно рад этому. Но теперь, когда она полностью освободилась от власти страшилища, от всех своих былых… увлечений, и до такой степени не… желает терпеть своего Рауля рядом с собой, что готова поступиться положением виконтессы де Шаньи ради честной бедности… что ж, разве смею я настаивать на чем-то большем?

Перс отметил про себя это «своего Рауля». 

— Увы, мои чувства к мадемуазель Дайе нисколько не изменились, друг мой, — продолжал виконт. — Видеть ее, не имея возможности обладать ее сердцем, для меня крайне тяжело. Иногда — вы не поверите — я почти готов понять того урода. — Он поежился, но решительно закончил: — Кто знает, если бы меня воспитывали иначе, не натворил ли бы и я непоправимых зверств, лишь бы удержать ее рядом с собой? Но я скорее убью себя, чем позволю ей проронить одну-единственную слезинку по моей вине… 

— Месье виконт, — спокойно сказал дарога, — вы не согласились бы вновь увидеть ее, даже если бы знали, что ей по-прежнему угрожает опасность? 

Юноша вздрогнул и пристально посмотрел на перса. 

— Месье Хамид, что вы имеете в виду? Вы что-то знаете? Говорите! — пальцы его впились в ручки кресла, обреченно-унылый вид как рукой сняло. Перс прошептал: 

— Дорогой мой друг — ведь вы позволите и мне называть вас своим другом, не так ли? — у меня есть все основания подозревать, что Призрак снова начал действовать. В театре творится что-то странное. Директора как будто вновь пляшут под его дудку, он вертит всем, как хочет, и, с тех пор как вы отказались быть покровителем Оперы, у нее один покровитель — ваш злой гений. 

— Но Кристина никогда… — начал было де Шаньи. 

— Почему вы так уверены, — оборвал его перс, — что их встреча так уж зависит от намерений мадемуазель Дайе? Вы не хуже меня теперь знаете, на что способен этот недочеловек — или сверхчеловек, а может, и то, и другое вместе. Если бы девушка стала вашей женой, разговор был бы иной, она имела бы надежную опору в лице вашей семьи, но вы оставили ее одну — простите, виконт, я буду откровенен — и она сейчас совершенно беззащитна перед его поползновениями! 

— Что же мне делать… — растерянно пробормотал юноша. 

— На вашем месте я бы для начала попытался снова увидеться с ней.

Поверьте, я понимаю ваши чувства, но ее безопасность важнее оскорбленного самолюбия, не правда ли?

— О, конечно, конечно! — пылко воскликнул виконт.

— Затем я бы установил за ней слежку, постарался бы наблюдать, с кем она больше всего общается, не возвращается ли домой поздно вечером, не заходит ли иногда в театр…

Де Шаньи скривился: 

— Я не могу и не буду следить за мадемуазель Дайе, как ищейка. Не проще ли… не лучше ли заявить прямо в полицию о его новом появлении?

Директора, несомненно, будут счастливы официальному вмешательству в этом случае… 

— О, дорогой мой друг, позвольте с вами не согласиться. По тому, что я слышал, я могу судить, что директора, как раз напротив, счастливы, что он снова дал о себе знать. У этого существа много талантов, оно как-то сумело с ними договориться, и, пока денежки за удачные постановки текут к ним в карман, они будут его самыми надежными союзниками и не подпустят к нему жандармов даже на пушечный выстрел… К тому же, разве удачно окончилась наша прошлая попытка изловить его? — перс даже поежился, вспомнив, впрочем, не жестокости, а последний взгляд Эрика, адресованный лично ему. — Нет, здесь надо действовать тоньше. Наша цель — не бороться с Призраком театра, до которого нам теперь не должно быть дела, а защитить невинную маленькую швею от встречи с ним. И только. — Перс ненадолго задумался и продолжал: — Пожалуй, вы правы, месье виконт. Не нужно слежки, тем более, что это, в конце концов, может быть просто опасно для всех нас. Достаточно просто как следует позаботиться о мадемуазель Дайе, забыв на время о гордости. Принять в ней участие, навещать ее, знать о том, с кем и где она проводит время… Возможно, видя вас изо дня в день, она изменит представления о своем будущем и вернет вам свою дружбу. 

— Как я могу отблагодарить вас, месье Хамид? — проговорил медленно виконт.

— Вы и так были слишком добры ко мне в прошлом… а теперь открываете мне глаза на угрозу настоящего. — Он тяжело вздохнул. 

— Просто постарайтесь побольше находиться рядом с ней, как бы вам это ни было тяжело. 

Де Шаньи кивнул: 

— Я постараюсь, мой друг. Вы правы. Пусть она еще хоть сотню раз повторит мне в лицо, что не желает меня видеть, главное — знать, что с ней все в порядке.

Глава опубликована: 10.02.2023
Обращение автора к читателям
Landa: Дорогие читатели, ничто так не радует автора, как комментарии и отзывы.
Отключить рекламу

Предыдущая главаСледующая глава
Фанфик еще никто не комментировал
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
  Следующая глава
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх