↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Новые звуки (гет)



Автор:
Рейтинг:
PG-13
Жанр:
Ангст, Драма, Романтика, Флафф
Размер:
Макси | 1285 Кб
Статус:
Заморожен
Предупреждения:
ООС
 
Проверено на грамотность
Орфей и Эвридика - великий миф, на протяжении веков воплощающийся в истории по-разному. После ухода Кристины Дайе Призрак Оперы тоже решает внести свой вклад в развитие вечного сюжета. Гениальный музыкант потеряет Эвридику, позволив ей увидеть свое лицо. Вот только станет ли сам Эрик Дестлер Орфеем или Эвридикой? И затмит ли сияющая красота его возлюбленной темную бездну обиды и предательства? Свет Аполлона и тьма Диониса борятся за души музыканта и певицы не только на сцене, но и в жизни. Фанфик НЕ заморожен. Продолжение - на фикбуке:

https://ficbook.net/readfic/11533205
QRCode
Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
  Следующая глава

Часть 35. Жалость и милость

Примечания:

Сама в шоке, но, вдохновленная отзывами, уже выкладываю новую главу.

Как вы можете догадаться, веселого в ней мало.

Очень прошу вас: не принимайте последнюю фразу главы за однозначную позицию автора и добрый совет читателю. Каждый делает выбор для себя, а ситуации у всех разные.

Комментариев жду, как всегда — это стимул продолжать.

*На всякий случай: здесь большой и жирный ООС касательно темы жалости в развитии образа Кристины.

**Название главы отсылает к известному стихотворению Мандельштама ("Я молю, как жалости и милости, Франция, твоей земли и жимолости")


— Вы просто не можете понять, Рауль… да и никто бы не смог… Как же мне надеяться, что вы поверите, если я и сама себе не верю до конца… Но мы действительно видели это: я со сцены, а вы из зала! Рабочий погиб… А там… там, внизу, царит тьма. О, это царство мрака и горя, этот дом страданья… И его слова… Я полагала, я действительно считала, что…

Она судорожно всхлипывала, сжимая его руки, но даже в таком состоянии ясно видела, что он совершенно ничего не понимает. А она не знала слов, какими можно было бы объяснить, что творилось в ее душе.

Кристина повела виконта на крышу театра, не думая о том, что делает, не рассуждая; ей не приходило в голову, что разумнее всего было бы попросить юношу сейчас же увезти ее отсюда, увезти как можно дальше.

Перед ее глазами стояла простая вертикаль: на одном ее конце был Он, на другом — небо, тихий свет, простота и надежность, и все это отражалось в голубых глазах ее друга детства, милого, доброго Рауля.

Рауль никогда бы не стал скрывать от нее мрачных готических тайн, не притворялся бы ангелом, не заточал бы ее в подземельях…

Рауль не устраивал бы маскарада, не разгневался бы от ее попытки снять маску, не рыдал бы так страшно от ее слов…

В нем не было бы этой тьмы, этой горечи, этого сумасшествия, этой запойной страсти… С ним все было бы обыкновенно, ясно и чисто. С ним не было бы театра...

— Чего вы опасаетесь, Кристина? — твердил несчастный Рауль, нежно гладя ее ладони и явно мучаясь от того, что не умел ей помочь. — Ну чего вы опасаетесь, скажите же мне!

— Его! Я боюсь его! Он заберет меня, и я никогда не вернусь к свету… — бормотала девушка, сама не понимая, что говорит и чего на самом деле боится. Она держалась за руки Рауля, как утопающий за соломинку, полностью осознавая, что борьба абсолютно бесполезна, так как сама с собой бороться она не могла.

Впервые в жизни она чувствовала лютую ненависть и злобу: ненависть к тому, кто много лет был ее ангелом; злобу к тому, кто по собственному капризу перестал им для нее быть.

Можно ли вот так просто, вот так резко, вот так болезненно лишить девочку ее единственного родного существа? В ее воображении Эрик раздваивался: она по-прежнему тосковала по своему строгому и заботливому учителю и в то же время отчаянно боялась того демона, который отобрал у нее небесного ангела. Да как он мог? Как посмел?

— Посмел что, Кристина? — растерянно спрашивал Рауль, согревая ее пальцы в своих ладонях и отчаянно заглядывая ей в глаза. — Посмел что?

А она и не отдавала себе отчета, что уже проговаривала свои настоящие мысли вслух.

— Он отнял у меня моего ангела! Рауль! Как мне его вернуть? Но все бесполезно — ничего уже никогда, никогда не будет прежним! Не было ангела — было только чудовище. Чудовище! — мстительно кричала она в темноту, как будто бы он мог ее услышать и осознать свою великую вину перед нею.

Вину за то, что оказался уродом; за то, что был убийцей; а главное — за то, что не утерпел, что не сохранил инкогнито до конца и принудил, жестоко принудил ее увидеть правду.

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — -

— Мы не могли бы… пожалуйста, не могли бы… идти быстрее? — тихо проговорила Кристина, прижимая руку к сердцу, которое колотилось так, что у нее закололо в левом плече.

Она провела эту ночь без сна. Воспаленными глазами пыталась что-то нащупать в темноте; убогая больничная постель ощущалась как никогда жесткой и неудобной. Вставала, ходила из конца в конец своей каморки, присаживалась, берясь то за одно, то за другое.

Это не приносило ей успокоения. Если бы Эрик находился здесь, то ее наверняка ждала бы порядочная головомойка за такое бесцельное блуждание. Но она была абсолютно одна. Здесь не было никого. Будет ли?

Да, Кристина одна, и, вероятно, навсегда останется одна. Для мадам Жири она приемная дочь, но на первом месте для той, разумеется, Мэг. Жить с Раулем Кристина не сможет. Больше у нее нет никого в целом мире.

Вся самостоятельность, вся занятость в Отель-Дье, все общение с сестрами, весь уход за больными кажутся бессмысленными и пустыми делами, не имеющими ни малейшего значения в этой стране между светом и тьмой.

Вечные сумерки, ни день, ни ночь — вот во что превратилась ее жизнь. Тянущая боль под левым ребром, стеснение в груди, невозможность дышать, невозможность думать.

«Ничего еще не случилось. Возьми же себя в руки!»

Но она знала — она видела белое лицо своего отца, Густава Дайе, на подушке в спальне мадам Жири; она слишком хорошо помнила свою тревогу о нем — сначала редкую, потом все учащающуюся, потом — воплотившуюся в реальность телесной смерти.

Сейчас она переживала все то же самое уже по второму кругу, и мысль о том, чтобы еще хоть ненадолго задержаться здесь, в больнице, была невыносима. Но минуты текли со скоростью улитки, и за маленьким окошком была глухая тьма, не прерываемая криком петуха.

А перед ее глазами снова вставали все ее предательства, обиды и гордыня. Она снова слышала собственные окаянные слова на крыше, снова вероломно обнажала его лицо на сцене; снова сбегала в парк петь втайне от него…

Да даже в этой больнице она оказалась в итоге из-за собственного непослушания: он ведь велел ждать ей в доме Рауля, не подвергая себя опасности… Но тут в ее душе снова всколыхнулись обида и гнев.

Да как он мог закапывать ее в землю заживо? Почему не взял с собой?

Но — возражала она себе — ведь заботился он ней… Неправда, говорил гнев: его забота — это музыка; а музыки не было в этом выборе. Уезжая, он как будто отрекся от своей ученицы…

Музыка!.. Уже много недель Кристина слышала ее обрывки только во сне. Но у нее ведь есть ноты. Ноты его последнего произведения… Она подбежала к стоявшему в углу маленькому сундучку с нехитрыми пожитками и, откинув крышку, вытащила самое ценное, что у нее было в этом мире.

Не отрывая взгляда от мятых страниц, лихорадочно впивалась в эти значки, выведенные его рукой. От них как будто веяло его личностью — его теплой нежностью, прохладной строгостью, глубокой страстью.

Его не было в этой комнате, и в то же время ноты хранили его присутствие; а на них то и дело капали соленые капли, и местами значки начинали расплываться…

«Что же я творю», ужаснулась Кристина, и, разглаживая листочки, тщательно уложила их обратно в сундучок, оставив на поверхности лишь бумагу с чернильными разводами.

«Он убьет меня», надеялась она, но в ней в этот миг было два существа: и если одно робко пыталось рассуждать разумно, то второе было всем сердцем уверено в ожидающих ее пустоте и боли.

Все самое плохое всегда приходит ночью: все сожаления о сделанном и несделанном, все раскаянье, все дурные сны. А эта ночь просто особенно тяжела — почти невыносима.

Неизвестно, как она смогла дотерпеть до рассвета; но выбора не было — и с шести утра ее ожидал круг привычных обязанностей, как ни странно, отчасти успокоивших ее, а уже около двенадцати, когда у служащих был обед, она сумела наконец отпроситься у сестры Агнессы, отговорившись суровым пятничным постом, и наконец-то отыскала «своего» нищего, готового к выходу.

И вот теперь она следовала за ним по острову, в сторону Нотр-Дам, не видя ничего, не думая ни о чем, кроме всепоглощающего страха. Она не могла дождаться и одновременно до тошноты боялась того, что должна была увидеть в доме у знакомой месье Жан-Пьера.

Дорога была длинной: через мост Св. Людовика на одноименный остров, оттуда по мосту Сюлли на правый берег; «ее» нищий по каким-то причинам не желал идти напрямую по бульвару Генриха IV, и пришлось шагать в обход по соседним улочкам.

Серые дома с высокими крышами и мансардами, с высокими ясными окнами, обступали ее со всех сторон, как будто сдавливая, как будто угрожая: если им не успеть, то ей не выжить.

Прохожие с брезгливым любопытством поглядывали на нее и ее спутника. Со стороны они, видимо, смотрелись чудовищно: ее перебинтованное, зареванное лицо под сестринским чепцом — если это можно было назвать лицом — впрочем, бинты покрывали все, кроме глаз и переносицы — и его лоснящаяся довольством, но распухшая от беспробудного пьянства физиономия. И все это в сочетании с убогим нарядом первой и лохмотьями второго.

Еще у Нотр-Дам он остановился и бросил с неизменной глумливой ухмылкой:

— Мадемуазель, вероятно, предпочла бы взять фиакр, но вряд ли это возможно, при моем-то положении. Впрочем, вы можете поискать экипаж, который согласится меня везти…

— О нет, мы пойдем пешком, пешком, только, умоляю, поскорее! — твердила Кристина, не понимая, что же нужно сделать, чтобы сдвинуть этого безжалостного человека с места.

Тот только усмехался, поблескивая на нее маслеными глазками, но наконец все-таки сжалился и предложил ей свою руку с пальцами, как будто раздутыми от водянки.

У него не было никаких пожитков; он как прибыл в больницу, так и ушел из нее — налегке; и сил у него было побольше, чем у Кристины; но ему как будто доставляло какое-то особенное, извращенное удовольствие издеваться над ней, когда каждое мгновенье наращивало ком в ее груди.

Теперь он тянул ее за собой через прекрасный зимний Париж, полный того самого белого света, что так ненавидела Кристина; мимо цветочных и овощных лавок, мимо ювелиров и ателье, мимо дворцов и церквей — вперед, вперед, вперед.

Они миновали площадь Бастилии и Бастильский вокзал, сквер Лео-Ферре и по рю де Монтрей направились в сторону бульвара Вольтера.

— Нам еще долго идти? — спросила тихо Кристина, желая лишь одного — чтобы пытка прекратилась как можно скорее; хотя, повторяла она себе, прекращение пытки ожиданьем может сулить еще большую муку, о которой она всеми силами пыталась не думать.

— Эк вы, мадемуазель, прытки! И половина пути пока не пройдена! — гадко хихикнул Жан-Пьер. — Но, коли ваше чудовище вам без надобности, можете возвращаться — ножки-то небось нежненькие, к парижским мостовым непривычные…

У нее и в самом деле болели ступни в неудобных туфлях, но она была этому даже рада: усталость отвлекала от мыслей, затягивавших в адскую воронку.

Все здания и деревья уже сливались в одну безжизненную серую полосу перед ее глазами; она не верила, что они когда-нибудь достигнут цели этого странного пути, который напоминал ей о том, другом пути через зеркало после премьеры «Фауста»…

На том пути ее вел за собой ангел, вел в созданное им царство теней, а она доверчиво опиралась на его руку. А потом ужасалась при одной мысли о том, чтобы вернуться туда, во мрак; но мрак, как ни странно, оказался вовсе не там, где она его представляла.

Тогда он вез ее на белом коне по подземным туннелям — сейчас она шла пешком под открытым небом, полным зимнего света; тогда ее спутник был благороден и величав — теперь же глумлив и скабрезен, как пьяный сатир.

И в случившемся — в случившемся тоже виновата она; тогда она отвергла его музыку — и теперь надеялась искупить грех лишением голоса и уродством? Только собственными потерями?

Нет, ныне судьба показывает ей, что она сотворила, слепила своими руками — своей неблагодарностью, ограниченностью, мелочностью, суетными капризами… Оказывается, самое сильное горе — не от своей, а от чужой боли.

Ведь этого всего бы не произошло, если бы она не ушла тогда, в самом начале… Тогда бы Эрику не пришлось звать кастрата на роль Орфея; тогда бы Жамм никогда не решилась, не сумела бы сама причинить ей зло; тогда, возможно, «Орфей» и вовсе не был бы написан… У нее сохранилось бы и сопрано, и лицо, и Эрику не пришлось бы отправляться на поиски противоядия… И Эрик, Эрик был бы…

Эрик бы сейчас…

— Мы пришли, — с самой гнусной гримасой объявил Жан-Пьер, бесцеремонно толкая ее в сторону небольшого домика с черепичной крышей, прилепившегося к более высокому, также серому зданию — и почему в Париже так много домов серого цвета? — почти у самых Монтрейских ворот.

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — -

Вокруг плыла чернота. Чернота то и дело принимала причудливые формы, превращаясь то в китайских драконов, то в британских львов, то в индийских змей, то в ангелов с трубами из видения старика с острова Патмос. Иногда чернота склизкими каплями скатывалась по его вискам, иногда проникала в ноздри ненавистным запахом, в котором, к его огромному сожалению, угадывался запах крови.

Он никогда не убивал так, чтобы при этом проливалась кровь. Напротив, всякий раз старался этого избежать, презирая себя за слабость. От крови не просто мутило; кровь давала осознание того, что и он принадлежит к остальным — ведь и в его жилах течет точно та же самая жидкость. Видеть кровь — почти то же, что причащаться. Чувствовать себя частью единого организма. Быть не «я» — но «мы».

Недаром древние любили кровавые обряды; недаром кровь окропляла алтари божеств и свежевспаханные поля. Недаром царя и певца разрывали на части менады…

И она — она тоже была менадой, его маленькое дитя, его возлюбленная девочка с лицом ночной жрицы. Она могла быть нежным и кротким ребенком, а могла быть грозной, как полки со знаменами. Она была прекрасна и безобразна; она искала его музыки и сбегала от нее.

Он должен был вернуть ее любой ценой, но отпустил ее сам, сам освободил, ведь херувим сказал, что «птицы в неволе умирают»… Он хорошо поступил, сделал все правильно, но еще что-то должен был сделать… обязан был ей еще чем-то… И пусть она сейчас под ласковой опекой, в тепле и безопасности, но он не завершил чего-то, что обещал ей…

Снова этот запах крови. Сжальтесь надо мной, маленькая госпожа. Вы же знаете, что я его не переношу.

— Ну-ну, вот так, вот так, — доносится из-за покрова тьмы дребезжащий старушечий голос. — Вот так-то, сердечный, так оно будет полегче… Ох, мученье мое, мученье… Да и как вас не пожалеть… Все мы люди, какими бы ни уродились…

Какая ложь. Он не «все», он не может быть со «всеми». Он не принадлежит роду человеческому. Или — не принадлежал?

А она?

— Отпустите меня! — кричит Кристина.

Ничего нового. Опять она боится его. Опять он чем-то обидел ее. Что он с ней сделал? Разве что велел выступить в его свежей постановке…

— Вы же обещали!

Да, дитя мое, и я всегда держу свои обещанья, как бы вы ни сопротивлялись. Ведь это ради вашего же блага. Ради вашего же блага… Сейчас вы поднимитесь на сцену Гранд-Опера…

— Я не хочу!

…хотите вы этого или нет. Вы будете блистать, вы будете королевой Оперы. Королевой музыки. Моей музыки.

— Мне же больно! Я же помогала вам!

Чернота почти осязаема. Запах все более резок.

«Чем же вы помогли мне, Кристина?

Вы помогли мне понять, что я не заслуживаю не только любви, но и благодарности?

Показали мне, какое я чудовище?

Доказали, что даже после многих лет служения красоте человек может по доброй воле выбрать вульгарность и пошлость?»

«Или вы сами открыли мне, что даже в моей жизни может быть настоящая красота?

Или вы привели меня к неупиваемому источнику, который не может иссякнуть?

Или вы оставили все ради музыки и… ради меня?»

— Поймите, я не могу!

«Вы должны, Кристина».

Ее всхлип, ее слабый и жалкий крик, а потом снова надоедливый старушечий клекот:

— Месье, миленький, куда же это вы собрались? Нельзя вам вставать, никак нельзя… О, месье, да вас же шатает… Погодите-ка, возьму свежий платок...

Он изо всех сил толкает дверь, и из черноты постепенно проявляются лица актеров на сцене: его Кристины, в бинтах, и какого-то пьяного статиста возле нее, мешающего ей петь.

Статист сжимает ее руки, ее плечи, она вырывается…

— Но этого не было в либретто!

Его охватывает бешеный гнев: так вот как они все распустились, пока он отсутствовал? Он научит их выполнять его распоряжения.

Он еще не понимает, что делают его руки, а лассо уже догоняет бычью шею, и, бессмысленно хрипя, мужчина падает куда-то в бездну.

Эрика ведет из стороны в сторону, но он медленно приближается к единственному, что видит во мраке, и хватается за это единственное.

Зрачки Кристины расширены, она вся дрожит, она плачет — вероятно, она страшится, что он снова будет бранить ее за отступление от роли, как тогда, на репетиции.

— Не бойтесь, дитя мое, вы ни в чем не виноваты. Теперь вы сможете петь, — говорит он, но именно сейчас занавес, почему-то черного цвета, опускается до самой сцены, отделяя их друг от друга.

___________________________________________

«Теперь вы сможете петь», сказал ей Эрик.

Втащив Кристину — ничего не воспринимающую, ничего не замечающую, ничего не видящую вокруг себя — в узкую мрачную переднюю, «ее» бездомный неожиданно осклабился еще шире, чем прежде, и неясно пробормотал:

— Ну что, курочка, еще разок на удачу?

Она и не поняла этих слов, а короткопалые руки уже ощупывали ее плечи, трепали кудри, тискали воротничок, по-хозяйски оглаживали шею.

Открывшая им крохотная, скромно, но прилично одетая старушка, тотчас же удалилась, кряхтя и охая — даже не полюбопытствовав, кто они и что им нужно. Впрочем, Жан-Пьера она должна была знать — а вот Кристину…

Но, не успела почтенная дама их покинуть, как бывший больной накинулся на девушку, будто желая получить все, что только возможно, в последний раз. Под его резкими, почти грубыми прикосновениями она сначала опешила, а потом гневно воскликнула:

— Отпустите меня!

Но нищий что-то упоенно бормотал, уже с азартом разглаживая складки на ее платье; надавливая пальцами, ощупывал ее бока, точно у породистой лошади, выставленной на продажу… Он не давал ей высвободиться, а она, все еще не понимая, что происходит, рвалась из его толстых рук, помня только об одном:

— Вы же обещали!

— Обещал-обещал, все так и будет, обязательно увидитесь со своим уродом… — приговаривал нищий. — Вот сейчас, сейчас… Только дайте напоследок полюбоваться вашими прелестями, курочка моя… Не каждый день нашему брату выпадает такая удача…

На этих словах в его багровых глазках что-то жадно блеснуло, и он прижал ее к себе еще крепче; от зловонья у нее отчаянно, даже больше, чем накануне, закружилась голова.

— Я не хочу!.. — сопротивляясь из последних сил, выдавила Кристина, а он внезапно ухватил ее за волосы и с силой оттянул ей голову назад, ища чего-то в ее зрачках; потом со злобой гаркнул:

— Пользуйтесь случаем напоследок, курочка моя, ваш урод может и не дожить до телячьих нежностей, а кому сдалась такая раскрасавица, кроме него и меня?

— Мне же больно! Я же помогала вам! — воззвала девушка к его совести, уперевшись в его грудь ладонями и отталкивая от себя что было мочи; больно было как от его действий, так и от слов.

Но Жан-Пьер сдавил ее плечи железной хваткой, твердя с каким-то сумасшедшим выражением на лице:

— Поцелуй… еще один поцелуй… И папаша Жан-Пьер уйдет восвояси…

— Поймите, я не могу!!! — выкрикнула она уже в совершенном отчаянии; его одутловатое лицо нависало над ней, как предгрозовая туча — багровая, полная неровностей и бугров, зловещая и неотвратимая.

Она уже не различала конкретных черт — набрякших век, кустистых бровей, тяжелого подбородка; она видела только цвета, формы, размытые линии… Затем формы обрели более точные очертания, и Кристина опять оказалась в туннеле после премьеры «Дон Жуана»: ей снова сдавили шею; ее талию снова стиснули в горячих ладонях; ее кожа снова загорелась под чьими-то пальцами, и она уже готовилась принять все неизвестное и страшное, что должно было сейчас произойти — но тут грозный голос над ней прогрохотал:

— Этого не было в либретто!

Морок развеялся; она вдруг осталась одна — больше никто ее не трогал, она была свободна… Свободна, совершенно одна, сама по себе. Она стояла посреди комнаты, а выхоженный ею Жан-Пьер, «ее» бездомный, лежал на полу неподвижно, с веревкой на шее… С веревкой. Она медленно подняла глаза.

У нее перехватило дыханье.

Человек с лицом из бездны, в белой рубашке с кровавыми пятнами на груди, подходил к ней все ближе.

Она не узнавала его — кто это был? Зачем она была здесь? Кем была она сама?

В этой узкой, плохо освещенной передней его тьма разгоралась ярким пламенем в ее глазах, и она, плохо сознавая, что делает, потянулась всем своим телом к нему навстречу, желая слиться с этим черным светом, с этим пылающим мраком, который обязательно должен был дать ответы на все вопросы.

Огненный столп затягивал ее вовнутрь. Она хотела этого и, широко, до боли широко распахнув глаза, вбирала в них каждую черточку, каждый штрих, каждую примету его ослепительной черноты.

А он неумолимо подступал, и она вдруг увидела его глаза: янтарь закатного моря, зарницы из небесных чертогов.

И эти зарницы пронзили ее насквозь, и она вспомнила.

«Он заберет меня».

«Не отдавай меня им, не отдавай!»

Слезы градом покатились из ее глаз. Она содрогнулась, когда он взял ее перебинтованное лицо в свои ладони.

Его бездна смотрела в ее бездну; и ночь ночи открывала знание.

Он тихо качал головой, и его взгляд был непривычно ласков и добр.

— Не бойтесь, дитя мое, вы ни в чем не виноваты. Теперь вы сможете петь, — хрипло произнес его голос. Ее голос.

А потом весь мир рухнул к ее ногам.

___________________________________________

— Надо как-то перенести его в спальню. И послал же нам Творец испытания, по грехам нашим, — причитала мадам Жупен.

Кристина нехотя растирала уксусом виски Жан-Пьера, с шеи которого ей с трудом удалось снять веревку до прихода мадам, и который, каким-то чудом уместившись на узкой скамье, что-то жалобно и бессмысленно мычал и подгребал в воздухе рукой под себя.

К стыду своему, за него она ничуть не волновалась, а вот кое-кто другой нуждался в ее помощи не меньше, а возможно, и гораздо больше бездомного, оказавшегося непутевым племянником старушки-молочницы.

— О-ох, грехи наши тяжкие…

Эрик был в каком-то странном полузабытьи, и Кристина, расспросив старушку, узнала, что в себя он приходил редко, да и тогда в основном бредил: порою шипел диковинные слова на иных языках, а чаще всего твердил о театре и о каком-то ангеле, прости Господи, который должен петь в этом самом театре.

В конце концов им все-таки удалось перетащить его в комнату и уложить на постель, и теперь Кристина сидела подле него на высоком деревянном стуле, и сжимала его руки в своих, и подносила платок к его губам, когда он снова начинал отчаянно кашлять, вместе с гноем отхаркивая кровь.

Время от времени она клала руку ему на голову и нежно, еле ощутимо гладила его по спутанным черным волосам; обычно они стояли у маэстро торчком, как бы он ни старался зачесывать их назад — единственное отклонение от швейцарского порядка в его доме и внешности — но сейчас обреченно опали, как будто горюя, что ничем не могут помочь.

— Он пришел сюда месяц назад, — рассказывала ей мадам Жупен, усевшись напротив Кристины на кухне с чашечкой кофе. У нее были мягкие голубые глаза в мелких морщинках, на голове красовался высокий белоснежный чепец, передник был идеально открахмален.

Старушка была маленького роста и казалась доброй лесной феей, Мелюзиной из бретонских сказок; к несчастью, она была глуховата, и Кристине приходилось сильно повышать голос, когда она задавала ей свои вопросы. А вопросов было много, но, увы, не на все из них у мадам Жупен имелись ответы.

— Он был слаб и сильно кашлял, но тогда крови еще не было… Кашлял сухо… Сказал, что болен, что нуждается в приюте… Денег у него при себе не было, было кольцо… Он мне его отдал, я заложила… Племянничек-то мой, горюшко мое, то и дело наведывается, денег просит… так колечко-то кстати пришлось… Только забулдыга мой все одно пропивает… Ох, горе, горе… — Старушка мелко кивала сама себе и отпивала кофе крохотными глоточками. Кристина от кофе отказалась.

— Он был без денег… — повторила она растерянно.

— Ах, деточка, не знаю… должно быть, ограбили его, сердечного… дороги тут опасные, у нас тут не Лувр, а с лицом-то у него беда, сами знаете — ну и надругались над ним, видно, злые люди… Убогого всякий обидеть рад, особливо ежели на него какая хворь тяжелая нападет…

Кристина молча смотрела в пол: она пыталась и никак не могла связать речи старушки с черным образом, стоявшим у нее перед глазами.

Ей было дико слышать, что о ее учителе и мастере, всемогущем покровителе и всеведущем наставнике, говорят даже не как о злодее и преступнике, а как о слабом, нуждающемся в заботе существе, и в ее груди что-то жалобно сжималось и тоненько звенело при этих словах.

Даже в тот проклятый вечер, когда она… когда она бросила его одного, уйдя с Раулем… и зная, что его может забрать полиция и отправить в тюрьму, а то и на гильотину… Даже тогда он оставался для нее высшим существом, жалости к которому она испытывать не могла ни при каких обстоятельствах… а теперь?

Кристина сострадала больным в Отель-Дье, рабочему сцены и консьержке, погибшим из-за ярости Призрака, Мэг, когда та возмущалась строгостью матери… даже Луизу Жамм, узнав о ее чудовищной гибели, Кристина сумела пожалеть.

Но жалеть отца и жалеть Эрика ей казалось чем-то абсурдным; вы же не ожидаете, что верующий христианин вдруг пожалеет архангела Михаила или правоверный мусульманин — пророка Мухаммеда? Те, кто стоит настолько выше ее, в жалости не нуждаются; их руки щедро награждают за послушание и сурово карают за неповиновение; их уши благосклонно внимают ее мольбам, а она — вечный ребенок — стоит перед ними, умоляя, каясь, благоговея, благодаря…

Как-то раз, в те две недели, которые она провела с ним не по своей воле, он сказал ей с какой-то горечью и почти детской обидой: «Все бы хорошо, Кристина… Но… в вас совсем нет жалости… При всей своей доброте, вы умеете думать только о себе».

Она не обратила на это внимания, как не обращала внимания на многие его слова.

Постаралась пропустить мимо ушей, как пропускала бесконечные: «Кристина, как вы оделись! Снимите этот кошмар и возьмите немедленно платье, которое я вам приготовил!»; «Кристина, выпрямитесь, что за осанка!»; «Кристина, что за сдавленный голос! Кого вы собираетесь им очаровать со сцены?»

В ней действительно не было жалости и милости. Чего же он от нее хотел? Чтобы она была его ребенком и одновременно матерью? Такое невозможно себе представить.

Но тогдашнее упрямое молчание возвращалось к ней сейчас пронзительными уколами чего-то, смутно напоминающего совесть.

— А вы, миленькая моя, кем ему приходитесь-то? — наконец осведомилась добродушно мадам Жупен. — Я и не думала, что найдутся добрые люди, кому будет до него дело…

— Я его ученица, — повторила Кристина то же, что сказала прежде Жан-Пьеру. — Он был моим учителем много лет.

— Учителем? — переспросила старушка, точно не веря своим ушам. — Ох ты, ох ты, вот оно как, воистину неисповедимы пути Господни! И чему же он учил вас, деточка моя?

— Музыке, мадам Жупен, — откликнулась Кристина так безразлично, как только могла. — Он учил меня петь и играть на скрипке. Он заменил мне отца, — прибавила она вдруг, совершенно не собираясь этого говорить, и снова провела рукой по глазам.

— Так он музыкант? Ах да, верно… бедный скрипач, должно быть… — протянула старушка. — А что же вы за ним недоглядели, милая, раз были ему как дочка? Небось, тоже стал спиваться и шататься по улицам на старости лет, как бедняга Жан-Пьер? Так надо было получше приглядывать — глядишь, и не заболел бы.

Кристина вздрогнула, как от пощечины.

Потом сглотнула и пробормотала что-то, совсем не имевшее отношения к происходящему:

— Разве… разве мы можем помешать человеку губить себя, если он сам этого хочет?

«Он сам уехал! А я ведь молила, молила его остаться! Ну как мне было его удержать? И ведь это обо мне, обо мне нужно было заботиться!» — кричали глаза Кристины.

Голубые глаза смотрели на нее с лукавством и одновременно с материнской нежностью, как на потерянную и найденную овечку.

— Ох, деточка, ничего-то мы не можем, коли уповаем только на свои силы… но вот делать все, что в наших силах, чтобы после не есть себя поедом — это мы можем. И, больше скажу, даже должны…

Глава опубликована: 10.02.2023
Обращение автора к читателям
Landa: Дорогие читатели, ничто так не радует автора, как комментарии и отзывы.
Отключить рекламу

Предыдущая главаСледующая глава
Фанфик еще никто не комментировал
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
  Следующая глава
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх