↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Новые звуки (гет)



Автор:
Рейтинг:
PG-13
Жанр:
Ангст, Драма, Романтика, Флафф
Размер:
Макси | 1285 Кб
Статус:
Заморожен
Предупреждения:
ООС
 
Проверено на грамотность
Орфей и Эвридика - великий миф, на протяжении веков воплощающийся в истории по-разному. После ухода Кристины Дайе Призрак Оперы тоже решает внести свой вклад в развитие вечного сюжета. Гениальный музыкант потеряет Эвридику, позволив ей увидеть свое лицо. Вот только станет ли сам Эрик Дестлер Орфеем или Эвридикой? И затмит ли сияющая красота его возлюбленной темную бездну обиды и предательства? Свет Аполлона и тьма Диониса борятся за души музыканта и певицы не только на сцене, но и в жизни. Фанфик НЕ заморожен. Продолжение - на фикбуке:

https://ficbook.net/readfic/11533205
QRCode
Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
  Следующая глава

Часть 21. Эрот и Психея (1)

Примечания:

Как всегда, прошу вас, если читаете, оставляйте, пожалуйста, отзывы и комментарии:) Чем больше комментариев, тем больше хочется писать дальше.


«Фатальное происшествие в Опере»; «Фантом опять взялся за свое»; «Кошмарное разоблачение»; «Красавица, ставшая чудовищем»…

Рауль впивался глазами в эти строчки, шелестел газетными листами, пытаясь вычитать на пахнущих типографской краской страницах хоть что-то, что открыло бы ему глаза на произошедшее в театре, но тщетно: за общим калейдоскопом бушующих переживаний было никак не различить главного.

Со всех страниц на него смотрели кричащие от возбуждения, ужаса, но и какого-то сального любопытства и ядовитого предвкушения заголовки. Ему казалось, что он находится в дурном сне: столько месяцев он боялся за Кристину, и вот его главный страх воплотился в реальной жизни. «А ведь я знал, — твердил он себе, — все знал и ничего, совсем ничего не предпринял, чтобы все это предотвратить!»

Перс был прав. Нельзя было давать Кристине свободу, надо было вывезти ее из театра, пусть насильно; увезти подальше от этого странного учителя, месье Дестлера, который явно обращался с ней совершенно неподобающим образом — стоит только вспомнить ее горькие слезы при последней встрече с Раулем…

И все-таки, все-таки, что же случилось в Опере на этот раз?

Ему удалось кое-как сосредоточить взгляд на одной из статей, и он прочитал:

«М-ль Дайе, некогда многообещающее юное сопрано Гранд Опера, загадочно исчезнувшая с подмостков два с половиной года назад, вновь вернулась в театр, чтобы блистать в опере легендарного композитора месье Дестлера, поражая зрителей новыми звуками дивного меццо-сопрано в роли Орфея. Красота неожиданно изменившегося голоса примадонны не поддается описанию: даже знаменитое ангельское сопрано незримой актрисы, традиционно исполняющей партию Эвридики, было не в силах затмить трагическую и страстную глубину голоса м-ль Дайе, которая увлекла зрителей за собой прямо в преисподнюю… преисподнюю, что разверзлась перед публикой не только на сцене, но и в жизни!»

… Рауль лихорадочно и небрежно просматривал хвалебные дифирамбы новому голосу Кристины — ах, он знал, он знал, что все беды только от него, от этого таланта, приведшего ее обратно в Оперу… если бы не ее талант, она была бы спасена, защищена от Эрика, она бы осталась с ним… Эрика… Эрик… месье Дестлер?

«В самый разгар трогательной сцены, когда Эвридика умоляла Орфея показать ей свое лицо, юная меццо-сопрано действительно сняла собственную маску, и всей Опере открылось ее чудовищное, не поддающееся ни малейшему описанию, почти нечеловеческое уродство. Насколько был прекрасен голос м-ль Дайе, настолько же были безобразны ее черты. Публике в зале стало дурно, но это было еще полбеды…»

Рауль побелел, губы его затряслись. Он сам не заметил, как рука потянулась к колокольчику; слуга, прибежавший на звонок, подал ему стакан воды, и виконт безвольно откинулся на спинку венского стула, на котором сидел до этого, по-военному вытянувшись в струнку. Сквозь неплотно сдвинутые алые бархатные портьеры пробивался белоснежный луч, беззаботно игравший на богато изукрашенных корешках книг в старинном шкапу, на золотых рамах портретов предков, на фарфоровой фигурке Купидона, украшавшей каминную полку…

Веки юноши были опущены, а перед его внутренним взором проносились странные, темные фигуры. Но вот очертанья одной из них сделались отчетливее; начал вырисовываться тонкий стан, изящные руки, тонкая шейка, рыжевато-золотистые локоны, ниспадающие на высокую грудь… Однако лицо, вернее, там, где должно было быть лицо… Там оставалось темное пятно, пустой провал, и тогда, яростно стиснув зубы, Рауль резко открыл глаза и невероятным усилием воли заставил себя дочитать статью до конца.

«Чудовище с дивным голосом застыло на месте, но, не успели публика и актеры, окаменевшие от потрясения, прийти в себя, как мадемуазель Дайе метнулась куда-то в сторону, сбежала вниз со сцены и поспешно скрылась. Однако на смену ей на всеобщее обозрение явился некто иной, а именно тот, чье имя боятся упоминать всуе почти все театралы Парижа… Призрак Оперы, некогда устроивший ужасный пожар в здании театра и бесследно исчезнувший сразу после трагедии, вновь предстал на подмостках в своем земном обличье и яростно приказал зрителям сидеть не шевелясь под страхом повторенья катастрофы! Впрочем, совсем недолго пробыв на сцене, Призрак, державший в страхе всю труппу и администрацию Оперы, также удалился, словно бы растаяв в воздухе по своему обыкновению.

Как только таинственный фантом ускользнул, руководство театра вновь вызвало жандармов, но все поиски, как и в прошлый раз, оказались бесплодны.

Нет ни малейших сомнений в том, что именно Призрак изуродовал несчастную красавицу, вновь не успевшую стать примадонной Гранд Опера, в отместку за то, что два с половиной года назад она выставила его прóклятые небом черты на потеху всему театру. Ныне же Фантом отомщен в полной мере: трудно сказать, кто из них уступает в безобразии другому. Опрошенные жандармами гримеры Оперы уверяли нас, что никогда не смогли бы столь натуралистично изобразить лик самой Смерти, в который довелось заглянуть злополучным зрителям в ту роковую минуту…

…Остается открытым вопрос, остановится ли порожденье тьмы на этом досадном инциденте или продолжит искать бывшую примадонну, чтобы нанести ей последний, окончательный удар?»

Вскочив со стула, Рауль бросился к выходу. Нельзя медлить ни минуты: надо срочно спасать Кристину от этого кошмара. Вольно наивным журналистам задавать риторические вопросы, но он не имеет права ждать, подвергая опасности самое дорогое, что когда-либо было у него на свете.

Не дожидаясь, пока заложат экипаж, виконт велел оседлать самого проворного коня на своей конюшне, гнедого красавца Сапфира, и, уже выехав за пределы особняка, на мгновенье задумался. Ему хотелось как можно быстрее оказаться в театре, но в то же время он отдавал себе отчет, что не сможет сделать ровным счетом ничего без помощи хорошо известного человека. Он не рискнет спускаться в катакомбы под Оперой, не попросив хотя бы совета — иначе и сам погибнет, и Кристину не вернет.

________________________________________

Колечки дыма клубились под высоким потолком, складываясь в причудливые узоры. Когда-то ему нравилось гадать о будущем, разглядывая фигуры, образованные этими узорами. Вот летит дракон с треугольной головой и резными крыльями; вот плывет лебедь, изящно изогнув длинную шею; вот барахтается в воздухе огромная рыба, лениво поводя плавниками… Когда, в какой именно момент ты понимаешь, что будущего у тебя больше нет и не может быть без участия одного конкретного существа? Кто может предсказать твою судьбу, кроме тебя самого? Повлиять на твою судьбу…

…Наступает день, когда для Него и вместе с Ним ты делаешь что-то в самый последний раз. Ты еще не подозреваешь об этом, но твой и Его кадар — судьба — уже существует, уже помыслен всеведущим Аллахом, и тебе остается только безропотно и смиренно созерцать каду — воплощение воли Всевышнего в твоей жизни.

Каждый раз перед Его приходом ты велишь слугам приготовить для него твои лучшие гостевые покои — Мехман-хане, воскурить самые изысканные благовония, поставить шахматы слоновой кости и малахитовые нарды. Ты заранее, тщательно и со вкусом, выбираешь самый странный, самый трудноступный чай, густой маття, приобретенный через знакомых торговцев в далекой таинственной Японии, и пытаешься припомнить нелепые правила церемонии, которые Он так долго и терпеливо тебе объяснял и которые ты все равно нарушишь под Его язвительный, обидный смех. Он не любит сладости, никогда не ест их, но хотя бы в этом ты можешь блеснуть перед тем, кто всегда знает всё: ведь что понимают в истинно восточных сластях эти неискушенные, грубые европейцы?

Пахлавой душа моя настолько сражена,

Что теперь не пристало

Восхищаться мимолетной сладостью арде хормы.

И вот на расписанном зелеными листочками, алыми цветами и ягодками блюде подаются светлые кубики божественно-нежного теста, переплетенного тягучими сахарными нитями, дышащего ароматом миндаля. Плывут в трапезную медовые лепешечки — сохан асали — благоухающие шафраном, кардамоном, гвоздикой, кружащие головы даже самым стойким и мужественным офицерам в армии шаха. И золотистое, как Его глаза, печенье зульбия готово соблазнять, околдовывать, дурманить сильнее любого гашиша…

Ожерелье из зульбии надел я ей на шею,

И серёжки из зульбии даровал я ей в тот день,

— не случайно молвил поэт.

…Только вот Ему все это отнюдь не интересно и не нужно. И терпит Он тебя рядом с собой ровно постольку, поскольку ты, как тончайший камертон, идеально отзываешься на малейшие колебания той части Его души, которой до конца не суждено понять никому, кроме тебя. Рядом же с тобой эта ее часть разрастается, развивается и крепнет, подобно растению, высаженному на благотворную почву, но в немалой мере благодаря и маленькой Ханум, что, не стремясь Его разгадать, позволяет Ему тем не менее быть настоящим собой. Создателем той, другой музыки, которой не услышать в операх и консерваториях, но которая так громко, торжествующе, победно звучит в твоей голове всякий раз, когда Он, как ангел Рока, выходит на площадку, где происходит действо...

…А затем все исчезает: у тебя отнимают дом, страну, язык, уверенность в завтрашнем дне, благопристойность отеческих традиций, заменяя утраченное янтарем Его глаз. Янтарем Его глаз, жадных до всего нового, по-детски жестоких в своем любопытстве, щедро дающих и не менее щедро отнимающих. И поэтому ты не жалеешь о пахлаве и зульбии, о малахитовых нардах и шахматах из слоновой кости, о почти безграничной власти над подчиненными тебе людьми и даже о сладостных часах Мазендерана. Да, тебе приходится заново выстраивать себя, свои привычки, свой быт, в пятьдесят лет начинать с нуля, невольно возвращаясь в младенчество на чужой земле… Но ты твердо знаешь, что Его янтарь дороже любых шахмат и любого японского чая; дороже даже милости великого шаха и маленькой султанши. И ты надеешься, ты веришь, что уж теперь-то он точно будет твоим, неограниченно твоим, твоим навсегда, всецело, и никто, даже Ханум, а уж тем более кто-то еще не позарится на него, и только ты исследуешь темные глубины, которые так давно манили к себе…

Но ты не учитываешь при этом одну маленькую деталь. Его любовь. Нет, не к женщине и не к ребенку. Не к красоте и даже не к искусству. Последнее — на поверхности, для глупцов вроде директоров Оперы или этого молодого аристократа, не умеющих Его ценить; уже хорошо, если они хотя бы научились восхищаться самым ничтожным из Его талантов, думая, что речь идет о месье Дестлере.

Но Он любит создавать. Превыше всего на свете Он любит создавать что-то из ничего — из небытия, из абсолютной пустоты. Раскрашивать тоскливые дни яркими красками. Делать поразительные фокусы. Показывать невероятные, несбыточные иллюзии. Строить здания в не существовавших прежде стилях. Писать музыку, обращенную к будущему и петь, петь так, как будто задался целью доказать, что ангелы и впрямь могут спускаться с неба.

Но что же является актом созидания в большей мере, чем создание человека? Или хотя бы создание чего-то… внутри человека?

И вот тут оказывается, что Он любит вдыхать жизнь не меньше, чем отнимать. Он сам создал инструмент, только чтобы сыграть на нем и услышать новые, неслыханные доселе звуки. Совершенный инструмент… оказавшийся, однако, с червоточинкой. Неблагодарный инструмент, предавший Его в самый ответственный момент. Инструмент, который любой другой мастер выбросил бы на помойку без малейшей жалости, чтобы вернуться к прежнему, любимому, тончайшему камертону, который никогда, никогда, ни за что на свете не бросил бы своего мастера. Ведь янтарь этих глаз ценнее милости самого шаха…

Ах, тебе поистине не в чем себя упрекнуть: ты же в свое время сделал все, чтобы новый инструмент выбросили. Воспользовался этим глупым юнцом, с успехом исследовал вместе с ним мрачные туннели и подвалы, но… но… но все твои усилия прошли прахом: жалкий инструмент в итоге подобрали, вылечили, выпестовали и заставили звучать прекраснее прежнего. Откуда же в его создателе столько терпения и доброты? Даже Аллах не всегда так милосерден к своим творениям… Как, где ты ошибся? В чем прогадал? Что не рассчитал?

…Азарт. Он, Он — такой, каким ты всегда Его знал — любит бросать вызов судьбе, и чем труднее задача, стоящая перед ним, тем интереснее ее решать. Азарт, стремление созидать, да, именно азарт, без сомнения, пересилили даже боль от ее предательства. И вместо того, чтобы ослабить интерес к ней, ты невольно усилил его — но ты же не мог знать, что после всего произошедшего в подземельях она лишится голоса!

А этот человек способен почувствовать азарт даже посреди поля боя, усыпанного ранеными; стремление лечить и возвращать их в мир живых — из тщеславия? Из ребяческого принципа? Из-за бушующей в Нем неуемной жизненной силы?

Значит, надо выжечь поле так, чтобы даже раненых не осталось. Как в том сне, где в выжженной пустыне тебя преследовала кровавая волна, цу-нами, как называют ее японцы. Это был хороший сон, сон в руку — не пренебрегай снами, сказал мудрец, ибо в них содержится и предостережение, и назидание. Во сне было страшно, но зато, проснувшись, ты понял, что должен сделать.

Сделать так, чтобы он возненавидел ее, как самого себя.

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —

Кольца дыма по-прежнему клубились под потолком, но Хамид больше не смотрел на них. Он пребывал в глубокой задумчивости, не понимая, что теперь делать; вокруг него на подушках валялись раскрытые газеты — нехарактерный для перса беспорядок. Таким, сгорбившимся над газетами, окутанным дымом нелюбимого им кальяна, и нашел его виконт, которого ввел в курительную Дариус.

— Месье Хамид, я прошу прощения, что осмеливаюсь беспокоить вас, но мне снова необходима та же помощь, какую вы оказали мне два года назад, — твердо произнес Рауль.

— Немыслимо, — спокойно ответил перс, глядя в широко раскрытые небесные глаза. — То, о чем вы меня просите, немыслимо, месье виконт, поверьте мне.

— Но почему, почему вы отказываетесь? Неужели вы боитесь? Поймите, она там одна, одна, в опасности, он мучает ее, он убьет ее!

«…О, если бы ты был прав…»

— Месье виконт, послушайте меня, — довольно сухо проговорил Хамид, подойдя к де Шаньи настолько близко, насколько дозволялось этикетом, — ее с ним нет. Я уверен в этом.

— Но почему?? В прошлый раз…

— В прошлый раз она была ангелом, а он — демоном из преисподней. Теперь же демонов стало два. Вы были там? Вы видели ее лицо? Я сидел в десятой ложе. И я видел. Я видел, месье виконт. Но лучше бы я был слеп!

Рауль закрыл лицо руками, плечи его затряслись. Какое-то время перс слышал лишь всхлипы и неясное бормотанье; затем благородный аристократ справился с собой и пролепетал:

— Но, месье Хамид… Почему вы так уверены, что?...

— Он не потерпит рядом с собой собственное отражение, — безапелляционно и вполне искренне заявил перс.

Рауль смотрел на него непонимающим взглядом.

— Какую же тогда он мог преследовать цель, изуродовав… изуродовав… ее… мою… мадемуазель Дайе?.. Если только не наказать ее… Забрать в свою бездну… навсегда?…

«О, сладостная мука, упоение в страдании».

— Это сделал не он, — негромко, но убежденно проговорил Хамид.

Рауль застыл. В голубых глазах намечались признаки шторма, хотя небо все еще было ясным. Он пристально смотрел на Хамида: «Неужели из страха ты готов лгать?»

— Кто мог это сделать? — ледяной тон заставил перса поморщиться от раздражения.

— Альбер Боронселли, итальянский евнух, бывший солист-контральт Оперы, — прозвучал невозмутимый ответ.

Рауль сжал кулаки, тщетно пытаясь успокоиться.

— Месье Хамид, нет нужды придумывать небылицы, чтобы избежать похода к Эрику. Я не принуждаю вас идти со мной, но хотя бы напомните мне расположение туннелей.

«Ты можешь и попасть в цель. А что, если Он опять лежит без чувств, как тогда, в гробу? Она сбежала, она отверженная, прокаженная, она стала подобна Ему, но без Его талантов, и скоро, наверное, ее тело найдут в водах Сены. И ты пока мямлишь, мальчишка, но лед в твоих глазах выдает, на что ты способен, если задеть твою гордость, честь или… страсть».

— Мне нет нужды выдумывать, месье де Шаньи, — холод в голосе перса ничем не уступал прозвучавшим ранее ледяным нотам, — я слышал все своими ушами. Кастрат беседовал об уже совершенном злодеянии с малышкой Жамм; один завидовал, другая ненавидела, а зависть вкупе с ненавистью творят чудеса…

Он смущен? Западное благородство не даст ему спуску и совесть замучает за то, что усомнился в честности друга…

— Но… месье Хамид… это… поистине странно… Как кто-то, кроме этого чудовища, вообще может ненавидеть Кристину? Нежную, милую, скромную Кристину? Ведь это же не Карлотта с ее бешеным нравом… А завидовать… Помилуйте, чему же? Зачем… это кастрату?

— А вы не думаете, месье виконт, что итальянец тоже мог быть влюблен в музыку? И соперничать с мадемуазель Дайе за… внимание месье Дестлера?

Голубые глаза налились глубокой предгрозовой синевой:

— Месье Хамид… Не является ли месье Дестлер… тем, от кого мы едва спасли мадемуазель Дайе?

Перс изучающе смотрел на него, затем поджал губы:

— Я все ждал, когда же вы наконец придете к этому выводу, месье виконт.

— …И ничего не сказали мне! — воскликнул тот с яростью.

— Если помните, я предлагал вам установить слежку за мадемуазель Дайе… Но вы благородно отказались, а теперь уже слишком поздно искать великого маэстро,- насмешливо процедил перс.

Рауль провел ладонью по пылающему лбу.

— Но тогда… тогда то, что вы сказали об итальянском кастрате, нелепо вдвойне! — пытаясь прийти хоть к какому-то выводу, воскликнул он. — Как мог кто-то соперничать за внимание этого чудовища? Да еще и отравить соперницу… из мести? Абсурд!

Перс покачал головой, глядя на юношу почти с состраданием:

— Месье виконт, вспомните, как он очаровал мадемуазель Дайе… Возможно, месье Боронселли ни разу не видел его лица, но уж голоса-то его не слышать он не мог… Ведь месье Дестлер лично давал ему уроки пения… Из-за зеркала… как и Кристине…

— А вы откуда об этом знаете? — почти враждебно возразил Рауль, побледнев почти до белизны. — Неужто он сам признался вам в этом?

— Зачем же, месье де Шаньи? Повторяю… стоя в коридоре, я случайно услышал беседу кастрата с малышкой Жамм. Итальянский евнух был вне себя от ярости и отчаяния; он ощущал себя преданным и отвергнутым, оскорбленным в своих лучших чувствах… Он обещал Жамм, что никто не узнает о том, что она сделала… Он гордился тем, что сумел так быстро отыскать сильнодействующий яд, который так легко растворить без следа в прозрачной воде…

С каждым словом Хамида Рауль бледнел еще больше, так что перс в какой-то момент испугался, что юноша упадет в обморок. Он позвонил, и Дариус принес виконту бокал оршада. Осушив его залпом, Рауль повторил:

— Немыслимо…

Сложно было сказать, что поразило его сильнее: коварство кастрата или же сам факт, что кто-то мог приревновать Эрика. Эрика! Между тем, в груди перса медленно разливалось странное теплое довольство. Терзания юноши отчего-то доставляли ему почти плотское наслаждение.

— Ну посудите сами, месье виконт, зачем мне скрывать от вас правду? Мы с вами еле унесли ноги от этого чудовища…

— Возможно, вы хотите защитить меня, оттого и не договариваете… — не сдавался Рауль.

Хамид усмехнулся.

— Если бы я знал, что девушка находится в опасности, я бы не стал от вас ничего скрывать. Но поверьте мне, милый виконт, это не почерк Эрика, что бы ни выдумывали досужие репортеры. Я знаю этого человека, я провел с ним бок о бок много лет и, смею полагать, достаточно его изучил. Эрик учил ее, а он никогда не стал бы тратить свое время зря; Эрик тщеславен и не потерпел бы, чтобы его оперу прервали на самом интересном месте. Наконец, Эрик жесток, но не низок. Возможно, он отомстил бы ей после выступления, но он скорее убил бы ее, чем изуродовал… Падший ангел в его глазах остается ангелом, даже если достоин казни. А теперь, поверьте мне, он не захочет ее видеть. Этот человек ненавидит зеркала, а мадмуазель Дайе, увы, стала по воле итальянского завистника его самым правдивым зеркалом.

— Кристина… — начал было Рауль, но осекся. — Я не понимаю его логики, месье, — признался наконец он. — Если он мечтал расквитаться с ней, зачем было снова ее учить? Если хотел слышать ее на сцене, как мог вообще замышлять убийство? И, наконец, неужели отвращение к… ее новым чертам пересилило ненависть, и нет смысла искать Кристину в подвалах?

— Дорогой месье виконт, — терпеливо, почти напевно, произнес Хамид, — вы не принимаете в расчет его извращенное, но искреннее увлечение музыкой… Если бы Эрик был обычным уродливым мужчиной, которого бросила возлюбленная… — при этих словах Рауль поморщился, — то он мог бы просто вновь заманить ее к себе и уничтожить, как уничтожил десятки и сотни неугодных персидскому шаху людей… Но он, к сожалению, не только урод и палач, он еще и музыкант. Он — самолюбивый, капризный сочинитель, который мечтал еще хоть раз услышать мадемуазель Дайе в написанной им для нее роли. Совершенной местью для него было бы даже не столько погубить ее телесно, сколько одержать над ней духовную победу… снова подчинить ее своей музыке… сделать ее одержимой его творчеством… И вот тогда… тогда… — шептал Хамид сладострастно. Виконт прервал его одним резким вопросом:

— Тогда где же мне искать Кристину?

«Спросите у рыбаков на берегах Сены», вертелось на кончике языка у Хамида, но он сдержался.

— Возможно, она у мадам Жири… Или у ее кузины… Но я уверен, что в подземельях ее нет.

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — -

Кристина сидела на берегу озера, опустив руку в темную воду — ни дать, ни взять леди Шалотт с картины какого-нибудь модного нынче художника-прерафаэлита. На самом же деле казавшаяся расслабленной поза таковой не была: девушка отчаянно сдерживалась, чтобы не залезть под повязки и не начать чесать отчаянно свербящие язвы. Накладывая бинты, Эрик строго-настрого запретил ей трогать лицо, грозя самыми страшными карами за неповиновение.

Когда они спустились вниз, он первым делом отвел Кристину в ванную, заставил девушку наклониться над умывальником и как следует промыл все ее ранки, удалил весь скопившийся гной, ни разу не поморщившись и не отвернувшись. Кристина не понимала, как ему удается настолько хорошо скрывать брезгливость — а в том, что брезгливость он испытывал, она, невзирая на все, сказанное на крыше, по-прежнему не сомневалась. Невозможно было не чувствовать отвращения: ведь она была безобразна настолько, что весь театр замер от ужаса, увидев ее без маски… Иногда казалось, что это сон, что все это происходит не с ней, или что это какая-то ошибка, что жизнь в какой-то момент повернулась и пошла по неправильному пути…

Она была омерзительна и самой себе, точно холодная бородавчатая лягушка; точно серая домовая мышь с длинным голым хвостом; точно гадюка, зловеще шуршащая в кустах… Она боялась оставаться наедине с собой и потому в тот первый день жалась к Эрику в библиотеке допоздна, не желая уходить в свою спальню, несмотря на его уговоры и даже угрозы. В конце концов, он почти насильно влил в нее снотворный отвар и отнес в постель, как ребенка, не слушая возражений.

Но после ночи настало утро, и следовало вставать и снова встречаться с собой — самым ненавистным из собеседников. Кристина ловила себя на мысли, что была бы скорее рада видеть малышку Жамм, нежели собственное отражение в зеркале. Поэтому она всячески оттягивала момент одевания, пока не услышала просьбу выйти к завтраку, высказанную довольно раздраженным тоном.

Эрик, казалось, нисколько не изменил отношения к своей ученице: после объяснения при лунном свете он снова замкнулся в себе и разговаривал с Кристиной довольно холодно, хотя и не отравлял больше своими насмешками. Он удвоил и утроил заботу о ее сне, питании и самочувствии, требовал неукоснительного соблюдения режима, но не позволял себе ни одного лишнего взгляда или прикосновения. Такое отношение, с одной стороны, несколько успокаивало ее, так как ей было бы слишком стыдно постоянно терпеть на себе его пристальный взор; с другой же стороны, это было для нее дополнительным подтверждением того, что, как бы он ни клялся в безразличии к ее уродству, отвращение все же пересиливало добрую волю.

Впрочем, Кристина была счастлива уже только оттого, что лицо больше не болело: как Эрик и обещал, он сразу же смазал ее язвы какой-то удивительной мазью, отчего мучения быстро закончились, зато через некоторое время кожа начала сильно чесаться. Она хотела бы вновь надеть маску, но Призрак не позволил этого сделать, и Кристине пришлось довольствоваться бинтами, отнюдь не скрывавшими уродство до конца. При этом сам он, естественно, продолжал носить маску, не снимая, и девушка не понимала, чувствует ли она из-за этого облегчение или обиду. Вероятно, ей стоило радоваться, что Эрик скрывает от нее тот ужас, который теперь царил и в ней самой; однако ей-то он не разрешал прятаться. Она попробовала было заговорить об этом с ним, но он тут же оборвал ее:

— Глупое дитя, ваша кожа все еще слишком раздражена, в чем вы же сами и виноваты. Если бы вы открылись Эрику сразу, то и не пришлось бы столько мучиться. А вы натянули прямо на лицо шелк, не понимая, что язвы нуждаются в обработке… И вот результат. Ни о какой маске вам сейчас даже мечтать нельзя, к тому же я очень надеюсь, что скоро она вам и вовсе не будет нужна…

— Но почему тогда вы сами носите ее? — возразила она.

Эрик наградил Кристину пристальным взглядом, от которого та поежилась.

— Маска прячет не только лицо, — наконец проговорил он и замолчал, а уточнять она побоялась.

Кристину смущало и еще одно: музыка. Ей казалось, что после произошедшего там, в верхнем мире, она больше никогда не сможет петь: опыт немоты как следствия потрясения у нее уже имелся, а новое потрясение было едва ли не большим, чем в прошлый раз.

Но долго пребывать в сомнениях по этому поводу ей не пришлось. В последние дни Эрик почти не выходил из библиотеки, прерываясь лишь на то, чтобы готовить (продукты у него были запасены, как видно, надолго), промывать и смазывать язвы Кристины и укладывать ее спать. В те часы, что он корпел над фолиантами, листая неведомые ей тома, и, сверкая глазами, клял недалеких авторов, у которых никак не мог найти ответы на какие-то свои вопросы, она старалась тихой мышкой сидеть в углу и от нечего делать перечитывала по десятому разу знакомые ей с детства похождения Гаргантюа и Пантагрюэля или басни Лафонтена. Но в один прекрасный момент Эрик поднял голову от своих талмудов и, заметив, чем занята его ученица, резко хлопнул ладонью по столу.

— Вы решили, что, если временно не здоровы, — она заметила, как он подчеркнул слово «временно», — то это дает вам право отлынивать от работы?

— Я…

— Вы маленькая бездельница! Извольте немедленно встать и пройти к органу! — знакомый тон не допускал возражений. Кристине меньше всего на свете хотелось вновь возвращаться к пережитому, но не послушаться она, как и всегда, не осмелилась. Впрочем, к ее удивлению, Эрик вовсе не собирался оставаться с ней — ему не терпелось вернуться в библиотеку. Он вручил ей целую кипу нот и, посулив, что вечером проверит, как она выучила первые арии для партии меццо-сопрано, ушел из гостиной. Ей было и досадно, и в то же время отчего-то приятно. Казалось, будто между ними ничего не изменилось, хотя на самом-то деле изменилось все. А открыв папку, она на мгновенье забыла даже о том, что с ней произошло; забыла вообще о собственном существовании.

Не думая о том, что должна делать, она лихорадочно листала ноты, впиваясь глазами в строки текста. Здесь не было цельного, оконченного произведения; отдельные арии принадлежали героине, которая, втайне разглядывая ночью лицо своего спящего супруга, случайно капнула на него воском горящей свечи; проснувшись, он был вынужден уйти от нее, ибо она увидела, как он выглядит, а это было запрещено богами и, ослушавшись их, женщина обрекла себя на одиночество. Далее шли воспоминания покинутой героини о различных заморских краях, где ей пришлось побывать, чтобы вернуться к своему возлюбленному. Несмотря на то, что арии вроде бы повествовали о несчастье влюбленных, их общий тон оказался гораздо светлее и легче, чем в «Орфее», а места, которые описывались в рассказах героини, были прекрасны: перед глазами Кристины так и вставали заснеженные горные вершины и нежно-голубое море; алые поля маков и залитые солнцем равнины; полноводные реки и хрустальные водопады в лесной чаще… В какой-то момент Кристина поймала себя на мысли, что уже давно сидит на своем привычном месте у органа с закрытыми глазами, а новая музыка Эрика начинает медленно и осторожно звучать внутри нее — произведение медленно, неторопливо раскрывается во всех своих гранях, как распускается цветок под лучами солнца… С самого начала болезни наполняющий Кристину холод постепенно сменяется животворным теплом, и вот ледяной ком в груди уже готов растаять от таинственного и трепетного ощущения зарождающейся внутри нее жизни.

— Кристина, — услышала она внезапно, и тут же пришла в себя, испуганно взглянув на своего ментора, который, прислонившись к противоположной стене и скрестив руки на груди, смотрел на нее каким-то непонятным взглядом.

— Я… пыталась вникнуть в эти арии, — смущенно проговорила она, как бы оправдываясь в том, что по-прежнему бездельничает. Но он не сердился.

— Вы… поняли, о чем здесь идет речь? — тихо спросил он.

— Я… мне кажется, да, сюжет довольно прост… — она замялась.

— Это еще один миф, — продолжил за нее Эрик, — миф о некоем боге, который притворился смертным, чтобы остаться с земной девушкой, но остальные небожители были против этого выбора и прокляли его суженую. Проклятье заключалось в том, что она не должна была ни при каких условиях видеть его; днем он покидал ее, а ночью навещал под покровом темноты. Нарушение этого условия должно было повлечь за собой вечную разлуку. Девушка не хотела нарушать данное мужу обещание, но ей позавидовали ее сестры и подговорили ее посмотреть на возлюбленного ночью, при свете свечи, пока он спит. Такова завязка, в которой всякий образованный человек обязан узнать великий миф. Дальнейшее вы прочитали в либретто. — Его голос звучал необычайно мягко, как будто он говорил об одном своем ребенке другому ребенку.

— Когда же вы написали эти арии? — изумилась Кристина.

— Вчера ночью, пока вы спали, — просто сказал он. — Вещь еще не доработана, кое-что меня даже беспокоит, я пока и сам не знаю, куда отправится в самом конце бедняжка героиня — в Аид или на Олимп…

Но девушка не слушала его: первая фраза слишком ее поразила.

— Вы… написали эту музыку после… после того нашего разговора? После… спектакля? — пробормотала она, не веря своим ушам.

— Да, — подтвердил Эрик. — Что же вас так удивляет?

— Но… она такая легкая… такая… радостная… и… вы уже думали, кто будет исполнять роль героини?

— А как вы думаете, зачем я велел вам разучивать ее арии? И зачем я написал их для меццо-сопрано? — спросил он ее уже довольно строгим тоном.

Тут Кристина вскочила со своего табурета и сделала резкое движение, как бы порываясь подскочить к нему, но сразу же и замерла, настороженно глядя на него; однако он молчал, с вежливым интересом ожидая продолжения.

— Эрик, вы бредите! — наконец воскликнула она, впервые за два с половиной года обратившись к нему столь бесцеремонно. — Посмотрите на меня, ведь маску надеть вы мне так и не дали, а бинты скрывают далеко не все! Я чудовище, я монстр! Да, монстр сейчас здесь не вы, а я, потому что я девушка, а для девушки, в отличие от мужчины, даже просто быть некрасивой означает приговор на всю жизнь! Теперь я уже никогда не смогу вернуться на сцену. Да я даже и не хочу этого! Я могу петь для вас, если вам угодно, но не для зрителей. В таком виде я не рискну показаться даже уличной торговке! На мне всегда будет стоять проклятое клеймо, от которого не избавиться, как бы вы меня ни утешали!

Она тяжело дышала, нисколько не жалея, что откровенно высказала свои переживания. Пора ему понять, что творится у нее внутри, он больше не должен обращаться с ней, как с ребенком. Она боится, боится себя, боится его, боится праздных взглядов и пересудов, а то и брани. Она ни за что не выйдет не то что на сцену, а даже и на улицу. Ему придется смириться с тем, что она добровольно замурует себя в этом подземелье; он и сам некогда был не прочь оставить ее здесь навсегда, так зачем же теперь селить в ней несбыточные надежды? Она не будет петь, кому бы он ни предназначал эту партию — и не потому, что не может, а потому, что этот легкий и светлый образ уже никак не сочетается с ее внешним и внутренним мраком. Она нищая, нищая — ей некому и нечего дать, и только тьма и повелитель этой тьмы — Эрик — могут быть к ней милосердны в этом мире…

Она не отдавала себе отчета, что бормочет все эти отчаянные мысли под нос, а у повелителя тьмы, как известно, всегда был необычайно острый слух.

— Вы закончили? — быстро и сурово спросил он, как только Кристина замолчала. Она растерянно смотрела на него. — Очень хорошо, а теперь поговорю я. — Впрочем, интонация не обещала ничего хорошего; его, казалось, трясло от ярости, он едва сдерживался. — Прежде всего, не смейте, слышите, не смейте называть себя чудовищем! Чудовище в обличье ангела куда страшнее, чем ангел в обличье демона… Сейчас, Кристина, вы чисты, как в детстве, вы прекрасны так, как еще не были прекрасны никогда.

Она смотрела на него, качая головой, а он раздраженно продолжал:

— Я уже говорил вам и повторю еще раз: ваша болезнь излечима, это временное поражение, это обратимый процесс! Вы думаете, зачем я сидел все это время в библиотеке? Я искал сведения о ядах и о противоядиях; кому, как не мне, знать все, что только возможно, о такого рода трудностях! Несколько месяцев назад я нашел способ вернуть вам голос; а сейчас найду способ вернуть вам лицо. И будьте уверены, вам не уйти со сцены! Забудьте даже думать о глупостях, которые вы мне тут наговорили! Вы будете появляться на улице, вы будете ходить в лавки, вы будете вести нормальную жизнь, и до того, как вы поправитесь, я всегда буду рядом с вами, чтобы защитить вас. Вам нечего бояться. И прямо сейчас вы подниметесь вместе со мной наверх. Мы с вами кое-кого навестим.

Кристина потеряла дар речи, услышав эти слова. Но его это, как всегда, ни в малейшей мере не заботило.


Примечания:

Информация о сладостях почерпнута здесь; отсюда же стихи: patritia.livejournal.com/4589.html

Глава опубликована: 10.02.2023
Обращение автора к читателям
Landa: Дорогие читатели, ничто так не радует автора, как комментарии и отзывы.
Отключить рекламу

Предыдущая главаСледующая глава
Фанфик еще никто не комментировал
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
  Следующая глава
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх